Излишне говорить, что важной частью официальной идеологии стало отрицание универсальных ценностей «демократии и прав человека». Эти понятия приписываются «враждебному Западу», что позволяет, если не отрицать их полностью, то жестко ими манипулировать. Любые ограничения этих прав, их всяческое сужение становится не нарушением принципиальных норм человеческого общежития, а естественным правом государства на защиту своей безопасности и самобытности, якобы вытекающей из национальных традиций и ценностей. По сути, это утверждение прежней концепции «суверенной демократии» в качестве части теперь уже более целостной официальной идеологической доктрины.
Другими словами, стихийно выработанная российским постсоветским авторитаризмом собственная идеология не только повысила свою значимость в жизни государства и общества, но и приобрела начальную форму идеологии евразийского государства как воплощения многовековых «русских» полиэтнических ценностей, якобы состоящих в отрицании индивидуализма и корыстолюбия, в растворении отдельного человека в имеющем трансцендентный смысл особом общественном организме – симбиозе народа и авторитарной власти. При этом последняя мыслится как существующая изначально и независимо от современного общества – как бы до и отдельно от конкретных людей.
Конечно, элементы такой идеологии существовали задолго до нынешней реинкарнации российского авторитаризма, ее корни подчас уходят на столетия назад. Будучи сформированной как нечто целое на обочине философской мысли прошлого столетия, она оказалась востребованной доморощенным периферийным авторитаризмом, поскольку в общем и целом удовлетворила его потребности в идеологических средствах консолидации власти и ее защиты от внешних и внутренних угроз – как реальных, так и воображаемых. Более того, ощущение необходимости такой защиты оказалось настолько сильным, что пересилило и явные неудобства этой идеологии для управления обществом. А ведь проблемность такой идеологии именно для этой цели в российских условиях очевидна и состоит, во-первых, в том, что слишком большие общности, прежде всего национальные меньшинства, начинают ощущать неустранимую двусмысленность своего положения в государстве, а во-вторых – в непонятном положении «зависают» и некоторые унаследованные от предыдущего периода институты, – например, партии, создававшиеся в рамках иной парадигмы политического развития; образовательная система, в нынешней организации которой заложен непозволительный в рамках новой идеологии плюрализм, и некоторые другие.
Тем не менее, политический выбор на уровне верховной власти, похоже, уже сделан, и все последующие шаги будут направлены на консолидацию идеологии русского государственного евразийства в качестве государствообразующей идеи и адаптации к ней существующих государственных и общественных структур и институтов. Вскоре встанет вопрос – как со всякой государственной идеологией: насколько жестко и с какой конкретной политической целью такая идеология будет использоваться. В ближайшее время мы узнаем ответ.
Наконец, третьим трендом из числа перечисленных в самом начале этой главы стало движение к чрезвычайно жесткой вертикальной политической модели, ставшее особенно заметным в ходе «крымской кампании» и непосредственно после нее.
Главное содержание этого движения – стремление системы избавиться от лишних, чужеродных для нее элементов политической конкуренции и каких бы то ни было альтернативных источников власти. В предыдущей главе мы говорили о том, что нынешний российский авторитаризм вырос и консолидировался из эклектичной реальности постсоветского перехода – в результате длительного поиска, во многом стихийного и неосознанного, той политической модели, которая смогла вы выразить и защитить интересы нового правящего в стране класса, – класса постсоветской номенклатуры.
Естественно, процесс этого поиска не был простым и прямым. Наиболее наглядно сопутствующие ему зигзаги и переломы проступали в некоторые особенные периоды истории постсоветской России. Прежде всего, это были первые годы после краха советской системы, закончившиеся печально известными событиями осени 1993 г. и разработкой принципиально новой политической конструкции – президентской (или, как формулируют некоторые эксперты, суперпрезидентской) республики. Затем это был период президентской выборной кампании 1996 г., когда тогдашняя правящая группа впервые отказалась от идеи действительно конкурентных выборов. Потом – 1999 год, когда правящая команда впервые использовала институт кулуарной передачи власти – фактическое назначение уходящим (в силу объективных причин) лидером правящей группы официального преемника российского «престола». Затем, в начале 2000-х годов, последовало пресловутое «строительство вертикали», главным содержанием которого стало ограничение любого рода политической «самодеятельности» в регионах и в политических партиях.
Восстановление, хотя бы частичное и ограниченное, губернаторских выборов и некоторое ослабление ограничений на партийную деятельность в 2012—2013 гг., казалось, обозначило некоторое отступление от генеральной линии на сворачивание политической конкуренции, но уже в начале 2014 г. политическая атмосфера в стране сгустилась до беспрецедентного уровня, когда уже сам принцип политического плюрализма был поставлен под сомнение, а грань между оппозиционной и «подрывной» политической деятельностью была затерта до состояния неразличимости.
В чем можно усмотреть особенности ситуации и тенденций в этой сфере, наглядно проявившиеся в начале 2014 г.?
Во-первых, это окончательное исчезновение различий между официально правящей и представленными в Государственной Думе оппозиционными партиями с точки зрения их политического лица. Тот факт, что в парламенте перестала звучать критика главы государства не только по поводу его действий в связи с украинским кризисом, но и вообще по любым вопросам, нельзя объяснить ни, как это пытались сделать, всеобщим «патриотическим подъемом», ни якобы неуместностью критики верховной власти в критически важный и ответственный период. Нюансы и различия в партийных подходах к важнейшим политическим вопросам не исчезают до конца даже перед лицом реальной внешней угрозы, если эти партии находятся в отношениях конкуренции и представляют различные группы внутри элиты. В условиях же, когда нет очевидных признаков явного усиления или актуализации таких угроз, когда вопрос выживания государственности в гораздо большей степени связан с характером и содержанием реакции власти на внутренние вызовы, столь трогательное единодушие власти и официальной оппозиции свидетельствует о другом. А именно: либо все эти партии являются не более чем различными функциями одной и той же правящей группы, обслуживая, в сущности, одни и те же интересы; либо, что столь же вероятно, правящая команда решила для себя, что внутриэлитные разногласия представляют для нее недопустимую угрозу, и их нужно, как минимум, загнать глубоко внутрь и не допускать их публичного проявления даже в мягкой форме парламентских дискуссий.
Так или иначе, но к настоящему моменту представительские институты федерального уровня, и в первую очередь Государственная Дума, предстают в форме части единого монолита авторитарной власти, не допускающей даже малой возможности кристаллизации альтернативных ей структур в легальном политическом поле. Исключить такую возможность при наличии многопартийности можно лишь путем ликвидации даже намека на альтернативность парламентских партий – или же путем ликвидации самой этой многопартийности. Очевидно, что правящая группа выбрала первый путь, используя для этого свои отношения с верхушкой «оппозиционных» партий и огромные возможности воздействия на эту верхушку с помощью различных бонусов или, наоборот, репрессий.