На столике в углу стояли бокалы с шампанским. Он взял бокал и пошел по фойе, прислушиваясь к разговорам. Дамы в черном хвалили колорит и экспрессию. Дамы в красном громко удивлялись: «Ой, а это что? Смотри-смотри, какая у него голова!» Мужчины в пиджаках, хорошо сшитых, но тоже, как и у мэра, тесноватых, вальяжно беседовали, то и дело прерываясь, чтобы что-то сурово проговорить в мобильник. На картины они не обращали внимания. На Воробкевича, кажется, тоже. Мужчины в замшевых пиджаках, напротив, внимательно рассматривали картины, подходили ближе, вытягивали худые шеи, отходили с брезгливым недоумением. Зато Марина получала неподдельное удовольствие, переходя от картины к картине с праздничным, оживленным лицом. Она постаралась одеться понарядней, но все равно выглядела совершенно неуместной. Она выглядела именно так, как и должна выглядеть буфетчица кафе «Криница», которая постаралась одеться понарядней.
У картины, изображающей школу философов в кратере Эратосфена, стояли по бокам вольные райдеры, держа в лапах жестянки с пивом.
– Упырь, – сказал он. – Мардук! Мое почтение!
– И ты здравствуй, брат, – сказал Мардук.
– Любуетесь?
– Так, любопытствуем, – сказал Упырь. – Хотя, честно говоря, колорит так себе. Не знаю, на что надеется твой друг Воробкевич, но это не раскрутишь. Разве что при помощи сопутствующей легенды, и то…
– Я бы сказал, Баволю не хватило божественного безумия, – сказал Мардук. – Недостаточно радикален. Умеренность хороша в привычках, но вредит искусству.
– Честно говоря, я ожидал большего, – сказал Упырь.
– Не Херст, – согласился он.
– Херст – просто ловкий менеджер, – сказал Мардук.
– Постдюшановский эпигон, – сказал Упырь.
– Если дорога в конце концов привела к Херсту, значит, дорожный инженер был мудак, – сказал Мардук. – Как полагаешь, брат?
– Скажите, а вы правда волк и волчица? – спросил он неожиданно для себя.
Упырь моргнул рыжими ресницами.
– А не твое собачье дело, брат, – сказал Упырь..
Воробкевич, наконец, отговорил свое и теперь направлялся к ним. По сравнению с роскошными вольными райдерами Воробкевич казался очень маленьким. Сквозь редкие серебристые волосы просвечивал череп.
– Ну… как вам? – спросил Воробкевич возбужденно.
– Впечатляет.
– Я сделал все, что мог, – сказал Воробкевич. – Все, что мог…
Руки Воробкевича при этом беспокойно двигались, словно бы ища что-то. Или стряхивая что-то. Воробкевич вообще не очень хорошо выглядел. Щеки обвисли мешочками, на скулах паутина кровеносных сосудов…
– Вас что-то тревожит? – спросил он тихо.
– Шпет… он опаздывает. – Воробкевич вновь суетливо пошевелил ручками. – Он должен был говорить на открытии. А уже пора открывать. А его нет.
– Так позвоните ему.
– Я звонил. Он не отвечает.
– Может, не слышит. На улице шумно.
– При чем тут улица? Я ему домой звонил!
– А на мобилу?
– У него нет мобилы! Зачем ему?
– Да, – сказал он, – действительно, зачем?
– Я больше не могу ждать. – Воробкевич нервно потер ладони. – Меня не поймут.
Воробкевич покрутил шеей, пытаясь устроить ее поудобней в крахмальном вороте рубахи. Кто сейчас носит такие рубашки?
Ножка у микрофона, стоявшего в центре фойе, оказалась высоковата, и Воробкевич выдернул микрофон из гнезда.
Это знаменательный день, говорил Воробкевич, откашлявшись в микрофон для привлечения всеобщего внимания, это, можно сказать, день возвращения. К нам возвращается гений. Мир возвращается в сообщество мировых разумов. Вселенная – сонмище миров, на которые наброшена мерцающая золотая сеть разума, говорил Воробкевич. Мы, люди, по какому-то глубинному недоразумению, возможно в силу своей недостаточно совершенной природы, не вплели свою нить в эту прекрасную ткань… Но есть во вселенной силы, которые готовы протянуть нам руку. Тщетно, века и тысячелетия, они пытаются достучаться до нас, но мы не слышим.
Контактеры придвинулись ближе и теперь синхронно кивали, словно бы ставя пластическую точку в конце каждой фразы. Он думал о разбитом хрустальном яйце, неугасимо светящемся в кармане Викентия, о странных существах, подлетающих к единственно действующему передатчику и видящих на своих загадочных мониторах лишь ворсинки замши и иногда трогающую их чужую пятипалую руку.
Может, и правда, думал он, глядя на мятые лица контактеров, они живут здесь, с нами – давно, незаметно? Ходят среди нас, притворяются людьми… Но зачем, зачем? Кому мы, в сущности, нужны, со всеми своими маленькими страшными тайнами, мелкими пакостями, скучными бедами?
А ведь это их существо с треугольным лицом и переливающимися фасеточными глазами чем-то похоже на Валевскую! Даже маленький скорбный рот был таким же.
А где же у нас… Ага, вот!
Меломан стоял рядом с полотном, изображающим, судя по табличке с названием, праздник весны на Юпитере. Его-то пропустили без проблем, поскольку меломан был в черной фрачной паре, правда залоснившейся, видимо тоже передававшейся от отца к сыну. Двое других меломанов стояли поодаль. Вид у них был напряженный и растерянный. Вчера ему, кажется, удалось от них радикально оторваться. Мало кто способен втиснуться в переполненную маршрутку, особенно если эта маршрутка идет в Гробовичи. Или Бреховичи.
Он скользнул сквозь толпу, постепенно сгрудившуюся вокруг говорящего Воробкевича, и тихонько похлопал по плечу Викентия. Тот вздрогнул и подпрыгнул на месте. Да что ж они все такие нервные.
– Этого видите? – сказал он шепотом. – Вон тот, в черном. И еще двое, там и там. Видите? Вам не кажется, что они за нами следят?
Викентий вытянул шею, судорожно выискивая взглядом в толпе.
– Да, – сказал Викентий, тоже шепотом. – Вон там, и еще вон там. Ох!
– Это они! Если взять их сейчас… удобный момент, вам не кажется?
Викентию не хотелось никого брать, хотелось съесть сыр на шпажке и выпить шампанского, но было стыдно в этом признаться.
– Потом будет поздно, – сказал он зловеще.
– Да, – виновато отозвался Викентий и расправил плечи. – Да, конечно!
Он смотрел, как Викентий шепчет что-то на ухо нервному и оба они – властелину колец. Потом все трое решительно двинулись в сторону меломанов. Меломаны попятились. Контактеры ускорили шаг. Меломаны тоже. Он благожелательно наблюдал, как сначала одни, потом другие, все ускоряясь, исчезают в дверном проеме.
Воробкевич продолжал говорить о том, какое это счастье лично для него, для Воробкевича, видеть, что работы такого замечательного художника извлечены из забвения на свет телекамер…
На Воробкевича никто не смотрел. Все смотрели на дверь.