Автохтоны | Страница: 71

  • Georgia
  • Verdana
  • Tahoma
  • Symbol
  • Arial
16
px

– Натравили на нас этих… Кто они?

– Конкурирующая фирма, – сказал он. – Нимфа, туды ее в качель. На самом деле просто недоразумение получилось. Извините.

– Партитура? – Искатель искательно заглянул ему в глаза. – Вы нашли партитуру?

У Искателя был совершенно безобидный вид, тихие убийцы иногда на первый взгляд кажутся совершенно безобидными. Но, конечно, Искатель не мог сбрасывать со счетов, что где-то поблизости болтаются контактеры.

– Нет никакой партитуры, – сказал он, – Ковач ее сжег. Там все пошло наперекосяк, и он ее сжег. Так что не тревожьте себя. Кончилось все. Все кончилось. Есть только шуты и психи. И никакой партитуры.

Весь город набит психами. Вейнбаум тоже псих. А жаль.

– Так что же, – Искатель оглушенно помотал головой, – все напрасно? От отца к сыну… годы, годы… десятилетия! Зачем же все тогда. Я бы лучше…

– Так всегда бывает, – сказал он, – мономания не вознаграждается. Потому что в какой-то момент все заканчивается, и руки у тебя пусты.

– Не верю, – сказал Искатель.

Он сказал:

– Тоже мне, Станиславский. Я устал. Я, знаете, хочу спать. И вы тоже идите спать. Баиньки.

– А ведь мы прорабатываем вашу версию. Вертиго… Он ведь, похоже, до сих пор жив! Если его спросить как следует…

Вейнбаум, хитрец Вейнбаум! Это он, царапая изнутри скорлупу своего одиночества, своего безнадежного возраста, слепил из наличного материала этот роскошный розыгрыш.

– Конечно! – сказал он. – Ни в коем случае нельзя отчаиваться. Эксельсиор! Бороться и искать, найти и не сдаваться. Главное, помните, серебро и осина, серебро и осина. Не провожайте меня, я сам пойду.

Руки в карманах, он брел по Банковской, потом по Обсерваторной, потом по Сиреневой. Клуб пара вырвался изо рта и уплыл в темноту, словно бы он выдохнул свою печальную полупрозрачную душу. Красноглазый гигант высился над крышами, макушка тонула в тумане. Как же он испугался в тот зимний вечер! Утоптанная снежная тропинка была исчерчена синими и розовато-желтыми полосами, фонари сияли ярко, не то что теперь, и он ехал на санках, закутанный, неуклюжий в плотном своем коконе, и мороз щипал за нос и щеки, и отец бежал впереди, таща веселые санки, и он видел отцовскую черную спину и мелькающие вспышки света в сугробах, и вдруг фонари кончились, и снег погас, и его сильно тряхнуло на льдистом ухабе, и он, задрав голову на туго обмотанной шарфом негнущейся шее, увидел страшное черное небо, и огромные колючие звезды, и ниже, над черными вырезными деревьями с толстыми снежными обводами, два страшных неподвижных красных глаза. Кто-то очень большой смотрел на него сверху, и от ужаса и беспомощности он заплакал, он не мог ничего выговорить и только показывал рукой в мокрой колючей варежке на резинке – там, там! И отец остановил свой бег, и вернулся, и сел на корточки, и обнял его, плачущего. Ну что ты, что ты! Это же просто телебашня. Телевышка! Ты же любишь смотреть телевизор, правда? И он перестал плакать и повторил, еще всхлипывая и судорожно втягивая воздух, – телевышня? Да, да, рассмеялся папа, вот именно, телевышня, эти огоньки загораются на ней вечером и горят всю ночь, чтобы самолеты видели, куда лететь. Чтобы самолетам не было страшно, чтобы нам не было страшно. Когда горят огоньки, ведь не так страшно, правда? И он вытер мокрой варежкой мокрый нос и кивнул.

Он брел мимо рюмочной, где молчаливые мужчины за пластиковыми столиками сурово ели пельмени, мимо окна, в котором причесывалась девушка в маленьком черном платье, мимо темного зева подворотни, мимо «Синей бутылки» и ресторации Юзефа, и улицы были пусты, и пани Агата, наверное, уже спала в своей узкой постели, и собачка спала у нее в ногах, и лапки подергивались во сне…

За спиной слышался цокот копыт. Все ближе, ближе. Из тумана выплыла белая лошадь, плюмажик над ушами устало покачивается, сонный возница в фантазийном камзоле свесил голову на грудь.

– Не подвезете?

Лошадь дернула храпом, плюмажик закачался бойчее, и возница вздрогнул и проснулся.

– Смотря куда, – флегматично сказал возница.

Он назвал улицу, и возница так же флегматично кивнул.

Сиденье было плюшевым, истертым, в свете проплывающего мимо фонаря оно отливало апельсином, наверное, когда-то было красным, но вылиняло… У возницы из ушей тянулись проводочки плеера.

Что сейчас делает Урия? Смотрит на своих маленьких футболистов? Обнимает Марину? Где сейчас вольные райдеры? Какой рассекают мрак? Все они, все бросили его, и Урия, и Вейнбаум, и Мардук с Упырем, и он остался один, беспомощный, спутанный золотистыми нитями чужого вымысла.

От лошади пахло навозом и прелой соломой и конским потом, а от возницы перегаром и человеческим потом и жвачкой «Орбит», и когда он спрыгнул с подножки, он услышал тихую музыку, ворочающуюся в коробочке плеера… Возница слушал «Волшебную флейту».

Веронички не было. За конторкой сонный юноша прихлебывал кофе из огромной голубой кружки с нарисованным на боку опухшим зайцем.

– Доплачивать будете? – спросил сонный юноша, не поднимая головы. – У вас срок кончается.

– Нет, я завтра уезжаю.

– Жаль, – неуверенно сказал юноша. Он читал «Социологию политики» Бурдье.

– Да нет, – сказал он, – не жаль. У вас поесть нечего?

– Контики только.

– Что?

– Ну, контики. Печенье такое. Круглое.

Юноша рассеянно бросил на конторку початую пачку. Он взял печенюшку, потом подумал и взял всю пачку. Почему контики? От «Кон-Тики», что ли?

– Спасибо. Красивая чашка. Эта, голубая.

Корш сошла с ума, потому что жила одновременно в разных временах. Я бы тоже свихнулся.

– А по-моему, она зеленая, – возразил юноша. – И заяц этот… мне не нравится, как он на меня смотрит.

* * *

Надо будет завтра купить майку и трусы. И носки. Надо было купить носки еще утром, о чем он вообще думал? Позвонить, что ли, Воробкевичу, спросить, как все прошло? Да нет, поздно уже.

Синенькие тома Гайдара жались друг к другу, словно бы в испуге. Раньше они, вроде бы, стояли ровней. Им тоже неуютно, подумал он. Книги, которые никто никогда не будет читать.

А почему она сердилась? Ведь они не разбивали чашку. Потому что взрослые тоже бывают не правы. Иногда они сердятся, потому что устали на работе или потому, что на них накричал начальник, а они не могут на него накричать в ответ. А иногда потому, что на самом деле должны сердиться на себя. Поэтому они обиделись и ушли? Да, поэтому они обиделись и ушли. А почему они вернулись? Потому, что на самом деле они все друг друга очень любили, а когда любишь, надо уметь прощать даже горькую обиду и несправедливость. Да, они вернулись и принесли котенка. А потом что было? А потом котенок рос и однажды, когда играл, разбил еще одну чашку, но никто на него не сердился, все только засмеялись. У этой истории хороший конец, сказал он, и отец подтвердил, что да, у этой истории хороший конец.