Железный волк | Страница: 61

  • Georgia
  • Verdana
  • Tahoma
  • Symbol
  • Arial
16
px

Да, перехитрил ты, князь, сам себя. Слеп был и глуп, верил в поле брани. Это потом уже, когда поднялся Ярополк, ты сказал, зачем идти, я, лежа на печи, всех порешу. И так и случилось бы, если б не сын Давыд. Давыд не волк; слаб человек, нет у него чутья звериного…

А посла все нет и нет. Дервяна нет. Гриди стоят. Солнце высоко поднялось. Ты лежишь и ждешь, когда кто–то невидимый заставит тебя встать, под руку возьмет и поведет. Ведь говорили, не шерстью от него разило, напротив, дух легкий был, как липов цвет… Но не зовет невидимый, и ты лежишь и ждешь. Темно в лесу, земля сырая. Туман упал. А ты весь сжался среди корней, нож изготовил, думаешь: ну, подойди, ну, подойди только! Но тихо. И неожиданно шаги: ш–шух, ш–шух…

Шаги! Дервян идет. От шатра по ковру. Идет и щурится, ему глаза река слепит. Тебя не видит он. С опаскою идет, всклокоченный. Боярин косо глянул, ты кивнул. Подошел Дервян. Гриди расступились. Он еще сделал шаг… Одни сомкнулись, другие навалились, скрутили, Дервян и охнуть не успел.

Только тогда ты встал, князь Всеслав, сошел с ладьи, неспешно подошел к нему, склонился и спросил беззлобно:

— Так что ж ты, сокол? Я жду тебя, а ты… Ну, отвечай!

Молчал Дервян. Губы кусал, пытался отвернуться, прятал глаза.

А те, возле шатра, стояли, изготовившись. Но не шли. И ты опять спросил:

— Ты что, Дервян?

Он дернулся. Его ударили, затих. Смотрел во все глаза, после спросил не своим голосом:

— Князь, ты?

— А то не видишь! — Всеслав усмехнулся. — А что у них?

Дервян опять задергался и быстро заговорил:

— Там чисто, князь! Там чисто!

— А что еще?

— Крест целовал! Молчу! Но чисто, чисто! — Зажмурился, губы закусил, его теперь хоть режь, не скажет, Дервян и есть Дервян…

Князь встал, осмотрелся. Все молчали. Грех вспоминать, но когда волхв к Глебу подходил, все так же происходило. Ты ведь не Глеб, Глеб с Ней не виделся и свой предел не знал. Тебе еще два дня до часа пополудни, иди, Всеслав, Она там, в тереме, осталась и ждет тебя, Она же и убережет здесь, если возьмут, так не зарежут, ну, глаз лишат, ну, языка… Так ты ж, Всеслав, на этом свете уже все видел, все сказал и даже более того — все лишние слова позабыл. Иди, Всеслав! Кто–то невидимый уже берет тебя, ведет — и ты идешь, гриди расступаются, ступаешь по ковру, это великий почет, брат Мономах не всякому ковер стелет и не пред всяким Мономахова дружина вот так стоит, даже крестятся некоторые. Слаб человек, и глуп, и слеп, и ты, князь, слеп, а ведь идешь. Да, при Рше у Изяслава шатер покраше был, так то — Великий князь, а здесь — простой посол. Кого он, Мономах, прислал?

Пустое, князь! Кто есть — тот, есть. Откинул полог и вошел. И… Вот кого не ждал, того не ждал! Воистину!

И он не ждал! Вскочил, просветлел лицом, засмеялся даже. Воскликнул:

— Брат!

И обнялись они, облобызались. И сразу же:

— Садись! Садись!

Не любит он стоять, больно приземистый, приземистые все больше сидеть любят. Смотрели друг на друга. И то: ведь сколько лет не виделись! Брат постарел. Он прежде был кудрявый. Борода уже не та, прежде топорщилась, кулаки подсохли. Одни глаза такие же большие, удивленные, словно отрок пред тобой, а ведь ему уже полета минуло. А говорят, ромеи рано вянут. Да не все! Брат Мономах силен, с таким сойтись…

Вот ты и сошелся, князь. Сидишь, и смотришь на него, и улыбаешься, как будто рад ему. А может, и рад! Когда ты зрячий, тогда чего бояться? Дед брата, Константин, ромейский царь, был тоже рудовлас, и тоже сила в нем была немалая, в горсти железо гнул! И нрав имел веселый. Как–то велел царь Константин устроить ему такой луг, где бы трава росла высокая, душистая и стояли на том лугу груши и яблони с плодами сочными. Да чтоб никто луг не охранял, а люди, покусившись на запретное, бежали бы к тем яблоням и грушам, и под ними проваливался бы этот луг, и падали бы они в искусно скрытый пруд, кричали бы, барахтались, а он, царь, наблюдал за их страданиями и тем бы тешился. Вот каков он, братов дед. А мать тиха была, христолюбива. А младший братов брат…

Пустое это, князь, грех так усопших поминать, брат перед тобой, брат Мономах, кровь царская. Вот честь! Ведь мог посла прислать и обещал посла, но сам пришел, уважил. И улыбается! Веселый, легкий нрав у Мономаха, устроить луг, сесть и смотреть на тех слепцов, которые, завидев сладкий плод… Но я, брат, не Василько Тере–бовльский, волк в волчью яму не полезет, зачем ему, разве охотник он до яблок? Вот если бы…

Засмеялся Всеслав! Смеялся и Владимир, а отсмеявшись, радостно сказал:

— Как славно! А я уже не чаял свидеться.

— С чего это?

— Дымы прошли.

— Ну и дымы! А я пришел. И ждал. А ты не вышел.

— Винюсь, брат. Не серчай. Не ждал, воистину не ждал уже… Дервян сказал, что ты на вече зван, что обозлился град, что поднялись они. Вот и подумал я: коли дымы… — Перекрестился. Помолчав, продолжил: — Я ночь не спал. Гадал: уйти или стоять. Остался. Не ждал уже, а так стоял. И вдруг — ладья. Твоя! А что тогда дымы? Мы оробели.

Всеслав усмехнулся, сказал:

— И ты — как все они.

— Нет, брат, я не о том подумал.

— О чем это «о том»?

— О чем и ты. — И глаз не отводил, смотрел, как отрок, ясно, не по–княжьи. Налим! Не взять тебя. Да я и не беру. Молчу и слушаю. И Мономах сказал: — Что я? И ты, брат, оробел. А то с чего ты из ладьи не выходил? И я уже подумал, Глеб, средний твой пришел, на вече его выкрикнули, он теперь и у власти.

— А я куда?

— А по тебе — дымы. Глеб сел на Полтеске, Глеб и пришел вместо тебя.

— И от того и оробел? Давыда, значит, ждал?

— Тебя я ждал. К тебе я шел, тебя и ждал. Да что мы все! Я — гость в земле твоей, ты — гость в щатре моем. А коли так… — Взял колокольчик, побренчал. Вошел Богдан. — Несите!

Было много яств и много вин, медов, но ели братья мало, еще меньше пили, все больше жаловали гридей; там, меж кострами и ладьей, и был почестей стол, там хмель плясал в чашах да приплясывал и пел, в шатре было тихо. Брат Мономах на пирах молчун, нетороплив, он прежде, чем сказать, семь раз подумает — хитер.

Хитер был дядя Ярослав, который много говорил, любого мог заговорить, а потом станешь вспоминать — нет ничего, одни слова. А этот, как купец прижимистый, бросает на весы по зернышку, по зернышку. И оттого, поди, в питье он умерен, в речах нескор: только на третьей перемене спросил брат Мономах про вече, и брат Всеслав, куска не вынимая изо рта, сказал, что чернь есть чернь, сперва дай ей покричать, не унимай, а там уже свое бери. И взял? Взял, один, мечей не доставали. А что тогда дымы? А сыновей зову: положим Полтеск вдоль лавки и, оборвав Зовун, его же языком…

Засмеялся брат Всеслав, пожал плечами Мономах, но улыбнулся, однако кривая улыбка получилась. И вдруг спросил Всеслав: