Она кожей чувствовала в темноте присутствие Энджи.
Это и вправду была Энджи.
– В кабину. Пристегивайтесь. А теперь держитесь.
Энджи. Она сидит рядом с Энджи.
Потом шипение – это Молли подала воздух в воздушную подушку, и их вновь понесло вниз по спиральному пандусу.
– Твой друг уже очнулся, – сказала Молли, – но пока не способен двигаться. Еще четверть часа.
Она снова съехала с пандуса на очередной уровень – Мона уже потеряла счет этажам. Этот был набит модными тачками, маленькими. Ховер пронесся по центральному проходу и свернул налево.
– Тебе очень повезет, если он не ждет нас внизу, – сказала Энджи.
Молли затормозила в десяти метрах от больших металлических ворот, разрисованных диагональными желтыми и черными полосами.
– Нет, – ответила она, вынимая из бардачка маленькую синюю коробочку, – это ему повезло, если он не ждет нас снаружи.
Оранжевая вспышка и грохот: Моне будто хорошим хуком справа ударило в диафрагму. Ворота сорвало с петель. В облаке дыма створка ворот вывалилась на мокрую мостовую, и вот они уже проскочили над ней, свернули. Ховер набирал скорость.
– Ужасно грубо, не так ли? – спросила Энджи и по-настоящему рассмеялась.
– Знаю, – ответила Молли, сосредоточившись на дороге. – Иногда иначе никак. Мона, расскажи ей о Прайоре. О Прайоре и о твоем приятеле. То, что ты рассказывала мне.
Никогда в жизни Мона не испытывала подобной робости.
– Пожалуйста, – сказала Энджи, – расскажи мне, Мона.
Вот так. Ее имя. Энджи Митчелл наяву произнесла ее имя. Обратилась к ней. Прямо тут.
От этого хотелось упасть в обморок.
– Похоже, ты потерялась, – сказал по-японски продавец лапши.
Кумико решила, что он кореец. У отца были партнеры-корейцы; они занимались строительным бизнесом, так говорила мать. Как и этот, они обычно были крупными мужчинами, почти таких же габаритов, как Петал, с широкими серьезными лицами.
– И кажется, очень замерзла, – продолжал кореец.
– Я ищу одного человека, – устало сказала Кумико. – Он живет на Маргейт-роуд.
– Где это?
– Не знаю.
– Зайди, – предложил торговец, обведя жестом конец стойки; его палатка была собрана из щитов розового рифленого пластика.
Кумико прошла между плакатом с рекламой лапши и стендом, рекламировавшим какое-то «роти» [83] – это слово было составлено из окрашенных в бредовые цвета букв, словно бы набрызганных из аэрозольного баллончика; с них как будто стекали флюоресцентные капли. От прилавка пахло специями и тушеным мясом. Холод кусал за ноги, щипал уши.
Пригнувшись, Кумико скользнула под запотевший от пара кусок полиэтилена. В самой палатке оказалось очень тесно; приземистые синие баллоны с бутаном, три плитки, заставленные высокими кастрюлями, пластиковые мешки сухой лапши, стопки пластиковых мисок – среди всего этого двигался громадный кореец, приглядывая за своими кастрюлями.
– Садись, – сказал он.
Когда девочка присела на желтую пластмассовую емкость с глутаматом натрия, голова ее оказалась ниже прилавка.
– Ты японка?
– Да, – ответила она.
– Из Токио?
Кумико помедлила.
– Одежда такая, – пояснил кореец, потом спросил, кивая на ее ноги: – Почему ты ходишь в этом зимой? Такая теперь в Токио мода?
– Я потеряла сапоги.
Он протянул ей пластиковые миску и палочки; в прозрачном желтом бульоне плавали слипшиеся комки лапши. Девочка жадно ела, потом выпила бульон. Кумико смотрела, как кореец обслуживает африканку, которая забрала лапшу с собой в собственной посудине с крышкой.
– Маргейт, – задумчиво повторил торговец, когда женщина ушла.
Вынув из-под прилавка книгу в бумажном, с жирными пятнами переплете, он начал ее листать, слюнявя большой палец.
– Вот, – сказал он наконец, ткнув пальцем в карту с невероятно мелким масштабом. – Отсюда по Экр-лейн.
Порывшись под прилавком, он нашел синий фломастер и начертил маршрут на грубой серой салфетке.
– Спасибо, – сказала Кумико, – мне пора идти.
Пока она двигалась в сторону Маргейт-роуд, к ней пришла мать.
Салли в опасности, где-то в Муравейнике, и Кумико надеялась, что Тик отыщет способ с ней связаться. Если не по телефону, то через матрицу. Может быть, Тик знает Финна, мертвого человека из тупика…
Постоянно растущий коралловый риф метрополии в Брикстоне дал убежище совсем иной, незнакомой форме жизни. Лица, светлые и темные, мешанина бесчисленных национальностей и рас. Кирпичные фасады испещрены надписями, рисунками – буйство красок и символов, какие и представить себе не могли первоначальные строители или владельцы. Из открытой двери паба, мимо которого она проходила, выплеснулись упругий барабанный ритм, жар и раскаты смеха. Лавки продавали совсем незнакомую Кумико еду, тюки яркой одежды, китайские инструменты, японскую косметику…
Задержавшись у освещенной витрины с коллекцией помад и румян, где ее лицо отразилось в серебристом заднике декорации, девочка почувствовала, как на нее из ночи обрушилась смерть матери. Мать так любила подобные вещи.
Безумие матери. Отец никогда не упоминал о нем. В мире отца не было места безумию. Безумие матери было европейским, импортной западней горестей и иллюзий… Отец убил ее мать, сказала она Салли в «Ковент-Гардене». Но правда ли это? Он привозил врачей из Дании, Австралии и, под конец, из Тибы. Врачи выслушивали сны принцессы-балерины, чертили карты и временны`е графики ее синапсов и брали анализы крови. Но принцесса-балерина отказывалась и от их таблеток, и от их утонченной хирургии.
– Они хотят изрезать мне мозг лазерами, – шептала она Кумико.
Она нашептывала и другие вещи.
По ночам, говорила она, из своих кубиков в кабинете отца Кумико восстают, как дымок, злые духи.
– Эти старики… – говорила она, – они высасывают наше дыхание. Этот город пьет мое дыхание. Здесь нет покоя. Нет настоящего сна.
Перед концом она совсем перестала спать. Шесть ночей мать молча и совершенно неподвижно сидела в своей голубой европейской комнате. На седьмой день она ушла из квартиры одна – достойный упоминания подвиг, учитывая усердие секретарей, – и отыскала дорогу к холодной реке.
Но в заднике витрины Кумико еще чудились линзы Салли. Девочка вытащила из рукава свитера карту корейца.