Настоящая любовь, или Жизнь как роман | Страница: 11

  • Georgia
  • Verdana
  • Tahoma
  • Symbol
  • Arial
16
px

Военкому было не больше сорока. Поскрипывая хромовыми офицерскими сапогами, он прошелся по кабинету, потом неожиданно срезал угол и сел на край своего письменного стола, доверительно сказал Мурату:

– Слушай, Расулов, не морочь мне голову. Раньше срока никто в армию не просится. На каком она месяце?

– Кто? – в недоумении сказал Мурат. Обритый наголо, он сидел на стуле перед письменным столом военкома, в руках комкал отцовскую кепку.

– Ну, кто-кто! Невеста твоя. На которой ты жениться не хочешь. Сколько ей осталось?

– До чего?

– Слушай, ты из себя мальчика не строй! – начал злиться военком. – Тут военкомат! Тебя в институт приняли? Приняли! Другие за это – знаешь? Последние штаны готовы… просидеть в библиотеке. А он – в армию! Ну! Только давай как мужчина с мужчиной. Ну?

– Что «ну»? – спросил Мурат в прежнем недоумении.

Военком встал, обошел вокруг стола и сел в свое кресло. Пристально посмотрел на Мурата.

– Слушай, а может, ты это? – Он покрутил пальцем у виска, потом подвинул к себе папку с документами Мурата, полистал. Но документы были в порядке, и в медицинской справке во всех графах значилось «годен», «годен», «годен». Военком закрыл папку, снова поднял глаза на Мурата. – Значит, ты хочешь сказать, что у тебя с этой невестой ничего не было? Сколько ей лет?

– Шестнадцать.

– Шестнадцать! – заинтересовался военком. – Красивая?

Мурат пожал плечами:

– Ничего, наверно.

– Так в чем дело? – спросил военком.

– Ну… – сказал Мурат через силу. – Не люблю я ее.

– Так. И что?

– Ну и все.

– Как все? – удивился военком. – Ну, не любишь, ну и что? Сейчас не любишь, женишься – будешь любить, да! Красивая же!

– Не буду, – сказал Мурат.

– Откуда знаешь!

– Не буду. Знаю.

– Нет, ты мне не темни, не темни. Раз откровенный разговор – откровенный разговор. Ну, в чем дело?

– Ну, я другую люблю, – признался Мурат через силу.

Военком оживленно вскочил и вернулся на край своего письменного стола, поближе к Мурату.

– Вот! Вот теперь другое дело! Все ясно. На каком она месяце?

– Кто? – не понял Мурат.

– Ну, другая, кто?! – нетерпеливо сказал военком.

– Замужем она, – хмуро сказал Мурат.

– Как?! – изумился военком. – Тебе еще восемнадцати нет, а ты уже любишь женщину, которая замужем?

– Ара, не люблю уже! – в отчаянии выкрикнул Мурат. – Не люблю! Ни ту не люблю, ни эту!

Военком некоторое время задумчиво смотрел на Мурата, потом сказал:

– Ну ты даешь! Вот молодежь пошла! Прыткие стали! Я замужнюю женщину первый раз знаешь когда полюбил? Ц-ц-ц! Смотрю на тебя – сколько я времени потерял!

– Пустите меня в армию! – попросил Мурат.

– Н-да… Запутался ты, Расулов, вот что я вижу. Но ничего! Ты еще молодой, правильно делаешь, что в армию идешь. Армия – это закалка. Эх, мне б твои годы! Я бы – и-эх! Но не огорчайся – настоящая любовь у тебя впереди! И не одна!

И он действительно ушел в армию. Неделю обивал пороги кабинетов военкомата, принес дюжину медицинских справок о здоровье, три характеристики из спортклуба «Динамо» и школы № 71, написал шесть заявлений и добился-таки своего – его взяли в армию на два месяца раньше срока.


Печатные машины, вращая огромными металлическими барабанами, швыряли на конвейеры кипы свежей газеты. Вместе с этим потоком уходило время – день за днем, газета за газетой, номер за номером.

В тот вечер я дежурил по очередной своей небольшой статье, которая стояла на третьей полосе, и сидел внизу, в типографии, в комнате, отгороженной от типографского шума стеклянной стеной. Комната была большая, залитая, как и вся типография, светом неоновых ламп, за столами трудились над своими полосами такие же, как я, дежурные сотрудники редакции. Мы отыскивали на сырых еще полосах последние ошибки, впопыхах меняли заголовки и т. д.

Наконец без семи девять главный редактор подписал третью полосу в печать, мое дежурство закончилось. Я сказал своим коллегам привычное «до завтра» и пошел домой. Жил я тогда на квартире своего приятеля, уехавшего на полтора года в одну из южноафриканских стран в качестве корреспондента нашей газеты.

От редакции до его дома было шесть остановок троллейбусом, но сначала я зашел в гастроном, запасся холостяцким ужином – сыром, колбасой, пачкой пельменей, бутылкой кефира и батоном белого хлеба. Потом поехал домой. Лифта в доме у моего приятеля не было, я поднялся на третий этаж пешком.

На площадке третьего этажа перед дверью моей квартиры сидела на чемодане Соня. Прислонившись спиной к стене, она дремала – видимо, ждала меня давно.

Я удивленно остановился.

– Соня!


Потом она с любопытством оглядывала квартиру. Тут было на что посмотреть – мой приятель не раз бывал в командировках за рубежом, особенно в Африке, и в доме у него было полным-полно африканских масок, статуэток из черного дерева, диковинных цветов в горшках и кадках. И еще были четыре клетки с глухонемыми попугаями, драчливыми канарейками и ярко-розово-синей птицей, название которой я никогда не мог запомнить. У ног Сони терся старый ангорский кот Сидор.

– И надолго уехал хозяин? – спросила Соня.

– На полтора года, – сказал я.

– А когда он вернется, где ты будешь жить?

– Ну, найду себе что-нибудь другое…

– Но это, наверно, очень дорого. Сколько ты ему платишь?

– Ничего не плачу. Обычную квартплату.

– Врешь, – сказала Соня. – За такую квартиру…

– Почему «врешь»? Они же не могли все это бросить. Цветы, птицы, Сидор, наконец… – ответил я несколько нервно.

– А-а… – грустно протянула Соня. – Понятно. Ты тут поливаешь цветы…

– А ты надолго приехала? – перевел я разговор. – Разве сейчас каникулы?

– Я приехала насовсем, Петя. Я ушла от мужа.

– Как это? Почему? – оторопел я.

– Потому что он тупой. Тупой, понимаешь?

– Но ведь он тебя любит, ты сама писала.

– Мало ли что я писала! Я могу здесь пожить?

– Конечно! О чем ты спрашиваешь?! Соня, но как же так?

– Так, Петя, так… Не будем об этом… Ты служил в армии, а я жила там одна, совершенно одна… Он добрый человек, он всегда ходил со мной на могилу к нашим, а потом… сделал предложение, ну и… я ведь была совсем одна, понимаешь?

– Сонька! – сказал я и обнял ее и стал целовать эти печальные горькие глаза. И вдруг почувствовал – руками, которыми обнимал ее, – что она как бы оплывает, как бы оттаивает и все то, что, видимо, накопилось в ее одинокой душе за последнее время, вот-вот хлынет наружу слезами облегчения и муки. – Соня! – сказал я с болью.