— Какой-то шум!
Я же ничего не слышала.
— Да, да! — убедился старик. Смахнул смесь с колен. Стряхнул с брюк сахарный песок. Мы пошли к воротам.
Теперь и я расслышала отдаленный шум. Странный, глухой шум, состоящий из разных звуков.
— Кони, — проговорил Вавра, — и повозки. Потом добавил решительнее: — Русские!
Неделями я ждала русских. Из-за отца и из-за нацистов. Думала: наконец-то все изменится. И вот они, русские! Сердце мое колотилось. Но не в груди, а где-то в горле. Глухой, смешанный шум приближался. Уже можно было различить голоса. Шум усиливался. Странный шум, неведомый, чужой… И вот они показались на нашей улице. Лошади, повозки, на них люди. Русские! Отчетливо я их не разглядела. Видела только длинную колонну лошадей, повозок, людей. Прислушивалась. Смотрела и смотрела… Лошади, люди, повозки — все желто-серое. Вспомнила про жену эсэсовца, которая пустилась с детьми со всех ног от русских. Припомнила, что русские отрезают груди и засаливают женщин в бочках. Вспомнила советника, как он говорил: «Русские — ужасны!»
Вавра, наклонившись ко мне, прошептал:
— Мне нужны мыло и порошок.
Зачем ему порошок?
— А может, у них есть мыло? — продолжал Вавра.
Я смотрела на русских.
— Зачем вам мыло?
— Вымою спальню. Все должно блестеть! — Он показал на русских и прошептал мне в самое ухо: — Пришли русские, с ними вернется господин Гольдман. Старый господин Гольдман! Мне нужно перестелить постель для него и помыть пол. Он вернется усталым…
Я подумала: «Пришли русские, а старик сошел с ума… Пришли русские, а старик похож на тетку Ханни… Пришли русские, а тетка Ханни потеряла голову… Голова ее в руинах на Кальвариенштрассе…»
— У нас нет мыла, — крикнула я на прощание и побежала к воротам. Мама шла мне навстречу.
— Где тебя носит? — Она схватила меня за руку и потащила к дому. — Русские идут!
— Да! Они на повозках с лошадьми. Свернули на нашу улицу.
— Если ты еще раз уйдешь, когда появятся русские, так и знай — получишь! — ругалась мама.
Мама хотела втащить меня в дом, но я упиралась. Потом я заплакала. Схватилась крепко-крепко за дверную ручку. Мама попыталась оторвать мои пальцы от дверной ручки, сильно ругаясь, твердила, что я сошла с ума, но это неудивительно; говорила, что я все равно должна спрятаться в подвале, а то русские меня схватят.
Появился отец. Он отодрал мои пальцы от ручки, поднял меня и понес в подвал. Я брыкалась и ревела. Точно не знаю, почему. Может, из-за боязни подвалов, может, из-за старого Вавры, все еще стоящего у ворот и поджидающего своего господина Гольдмана.
Отец выпустил меня, потому что я нечаянно стукнула по его больной ноге. Я упала на пол и перестала плакать.
Мама утешала меня:
— Можешь не спускаться вниз. Но из дома — ни шагу! — И закрыла дверную задвижку. Я молча кивнула.
Хильдегард, Геральд, сестра и госпожа фон Браун были в подвале. Сестра крикнула снизу:
— Мама, папа, спускайтесь! — В ее голосе слышался страх.
Отец заковылял вниз. Мы с мамой пошли в салон. Стали смотреть в окно. По улице ехали повозки, желто-серые, деревянные. Лошади были маленькие, серые. На повозках сидели солдаты в грязно-желтой форме. Всюду, сколько хватало глаз, тянулись повозки, лошади и солдаты.
Из окна Циммеров свешивалось белое полотенце. Над домом Архангела тоже развевалось белое полотенце. Мама объяснила мне, что это значит.
— Они сдаются. Когда вывешивают белое знамя, значит, сдаются, капитулируют.
— Почему сдаются? — не поняла я.
— Боятся русских.
— А почему мы не сдаемся?
— У нас нет белого полотенца.
Мама сказала неправду. В шкафу у госпожи фон Браун было несколько белых полотенец.
— А Циммеру и Архангелу охота сдаваться?
Мама пожала плечами.
— Они всегда сдаются. Семь лет назад сдались Гитлеру и нацистам. Сейчас сдаются русским. А если в следующем году придет кто-нибудь еще, они будут и им сдаваться.
Мне хотелось узнать: много ли русских придет, знают ли они немецкий, а нам они ничего не сделают?
Мама не отрываясь смотрела на колонну русских, на повозки, лошадей. Мне она не ответила. Вдруг, испуганно вздрогнув, закричала:
— Кристель, форма! Папина форма! Они не должны ее видеть. Беги скорей! Достань форму! Принеси ее на кухню!
Я побежала в нашу комнату. Легла на пол. Сверток с формой был под кроватью у стены. Вытащила огромный коричневый тюк, обвязанный крепким шнуром. Узлы никак не развязывались. Наконец я содрала шнур, порезав палец. Открыла сверток, раскидала газеты, лежащие сверху. Внизу была форма: брюки, мундир, пилотка, кожаный пояс. Я схватила разом все вещи. Пояс выпал, железная пряжка со свастикой ударилась об пол. Я наклонилась, подняла пояс. Прижала ворох одежды к животу и побежала. Через одну комнату, вторую, третью, в салон…
С улицы доносился скрип повозок, ржание лошадей и чужие голоса. Можно было различить отдельные слова.
Из окна виднелось голубое небо. Солнечный свет проникал сквозь грязные стекла, падал на паркет, свернутые ковры, чехлы на мебели. Дверь в комнату дядек была открыта. Дядьки глазели на меня. Из кухни донесся мамин голос:
— Кристель, быстрее! Побыстрей, пожалуйста!
Голос мамы звучал тихо и как бы издалека. И входная дверь казалась далекой-далекой… Я уставилась под ноги, на ковер. Ковер был ужасно длинный. Целой вечности не хватит, чтобы дойти до кухни.
Я еле плелась вдоль ковра. Все выглядело, как в театральном бинокле, если смотреть с обратной стороны. Зачехленная люстра висела криво. Пылинки плясали в солнечных лучах. Картины на стенах казались то огромными, как шкаф, то маленькими, будто игральные карты. Я не могла сделать ни шагу.
В дверях показалась мама. Она была такой маленькой, как Ванька-встанька в птичьей клетке. Мама шла ко мне, становясь все больше и больше. Она вырвала из моих рук форму и ринулась в кухню. В дверях она опять уменьшилась.
Не знаю, сколько я так простояла, разглядывая дядек на стенках, пылинки, люстру и ковер. Кто-то застучал в дверь. Громкий голос что-то произнес. Я пошла через салон в переднюю. Салон вновь стал нормальной величины. Дядьки таращились как обычно. Люстра весела прямо.