Утром, когда Николай Сергеевич, собираясь на работу, сидел в «Ниве» и прогревал двигатель, к нему подошел сосед сверху.
– Слышь, Коля, – озабоченно сказал он, – мой брут куда-то запропастился. Ночью у него живот прихватило, я вышел вместе с ним. Брут умчался сразу куда-то, наверное, кошку почуял. Я в подъезде постоял и домой вернулся. Думал, Брут вернется, полает, и я открою. Только что проснулся, а его нет.
Сосед огляделся по сторонам и спросил в открытое окно:
– Может, здесь сучка чья-то бегает? Не знаешь?
Ребров пожал плечами, а владелец бультерьера уверенно сказал:
– Вернется, конечно. Что с таким псом сделается? – И сам же на свой вопрос ответил: – Ни-че-го!
Вечером Николай Сергеевич решил никуда не ездить, но Борис позвонил сам:
– Тебя сегодня не будет? А как же уколы? Завтра? Ну ладно. Только меня не будет, я в Москву на неделю уезжаю. Люся с тобой рассчитается.
Абонент уже отключился, а Ребров все держал трубку, из которой неслись короткие гудки, не понимая: какая Люся? Потом до него дошло: Борис так называет Милу. Стало обидно и горько, как будто сняли с неба солнце и повесили освещать заплеванный подъезд.
С наступлением темноты, когда звуки за окном и во всем доме утихли, волчица опять подошла к двери. И пропала до утра.
Весь следующий день была одна сплошная мука. Хорошо, что пациенты Реброва животные, а не люди, людей бы он точно бросил со всеми их болячками и коликами. Все людские недуги казались ему ерундой по сравнению с его собственной болью – сердце Николая Сергеевича разрывалось на части: одна рвалась в кирпичный особняк на пятьдесят четвертом километре, другая страдала от ревности, третья притворялась безразличной ко всему. И только где-то глубоко билась маленькая жилка, выстукивая в самозабвенном счастье: Ми-ла, Ми-ла…
Наконец он приехал туда. Ворота открыл не то охранник, не то сторож, который потом по пятам следовал за Николаем. А Мила так и не появилась. Затем были пустынная дорога и ветер, свистящий в оконную щель.
– Дурак, дурак, дурак! – Не сдержавшись, несколько раз Ребров ударил ладонью по рулю, ругая себя за то, что еще смог на что-то надеяться.
О чем думал? Выйдет красавица и бросится ему на шею, мол, увези меня отсюда, любимый, жить без тебя не могу? Нет, все кончено. На пятьдесят четвертый километр он больше не ездок.
Вечер был выключен из жизни Николая Сергеевича и вообще из его сознания. Его позвал к себе сосед сверху, и они поминали Брута, останки которого хозяин нашел на пустыре. В разгар поминок, когда собутыльник сказал, что неплохо бы вызвать девочек, Ребров решил наконец откланяться. Спустился на свой этаж и открыл дверь. Волчица тут же выскочила наружу. В дверях подъезда она, словно почуяв неладное, остановилась, обернулась и бросила пристальный взгляд на пьяного ветеринара.
– Все, – сказал ей Ребров, – больше не буду. Сейчас же иду к ребенку.
И волчица растворилась в ночи.
Утром она вернулась грязная. Шерсть была в песке и застывшей глине. «Выкапывала себе нору», – догадался Николай Сергеевич.
Он пил чай на кухне, когда раздался звонок.
В трубке была тишина. А потом, словно преодолев расстояние в несколько лет, долетел слабый голос из прошлого:
– Ты приедешь сегодня?
– Нет, – ответил Ребров. Но трубку не бросил, продолжал держать еще крепче, прижимая к уху.
– Приезжай, – умоляюще произнес родной голос, – я буду ждать.
Трубка уже опускалась на рычаг, когда из нее донеслось короткое: «Прости».
Слово это закрутилось монеткой на столе и стучало, и стучало. Только потом Николай Сергеевич понял, что это колотилось его собственное сердце.
Днем снова пошел снег. Мягкие крупные хлопья медленно кружились и падали, накрывая город белым чехлом. К вечеру снег был везде: на деревьях и уличных фонарях, на кустарниках и газонах, на крышах и подоконниках.
Белый и чистый.
«Когда-то и я таким был», – грустно подумал Николай Сергеевич.
Волчица кормила своего детеныша вдоволь и впрок, чтобы можно было уйти на всю ночь. Насытившись, тот засыпал, а мать аккуратно вылизывала его, очень осторожно, чтобы не разбудить. Ребров наблюдал за ними, а волчица, уже привыкнув к его взгляду, продолжала свою материнскую работу, видимо, считая человека, стоящего рядом, не таким уж посторонним. Потом она положила голову на передние лапы и поспала немного, дожидаясь, когда на улице все стихнет. Потом поднялась и направилась к двери.
– Я бы с тобой пошел, – сказал ей Ребров. – Или туда, куда мне самому очень и очень хочется.
Но лохматый зверь торопился и не хотел слушать человеческие бредни. Николай Сергеевич взял волчонка, снова положил его в шапку, ту придвинул к батарее, и тут раздался звонок в дверь.
– Вернулась, – машинально подумал Ребров и сразу усмехнулся своей мысли.
Он ведь подумал о волчице, как о человеке, который может уйти, а потом вспомнить, что забыл какую-то вещь дома, и вернуться. Скорее всего, это опять явился сосед и будет требовать продолжения поминок. Придется отказываться.
Николай Сергеевич открыл дверь, заранее притворившись усталым. Замок щелкнул, створка распахнулась…
На пороге стояла Мила.
Она стояла и молчала. Надо было отойти и впустить ее в квартиру, но ноги парализовало. Следовало что-то сказать, а у Николая сдавило горло. Бывшая жена тоже ничего не говорила, только смотрела.
– Не прогоняй меня, – наконец прошептала Мила. – Хотя бы полчаса поговори со мной.
– Да, да, – кивнул Ребров, делая шаг в сторону, – полчасика можно поболтать.
Зачем он так сказал? Хотя, с другой стороны, Мила ведь его вовсе не замечала. Он лечил их с Борисом жеребца, ходил по их дому, ужинал с ее мужем, а она скользила по нему взглядом, как по пустому месту.
Но Мила вошла в квартиру и улыбнулась:
– Знакомый запах.
И добавила:
– Роскошный аромат.
Николай помог ей снять длинное кожаное пальто с воротником из чернобурки, потом, как в былые годы, расстегнул «молнии» на высоких сапогах и снял их с нее. Причем второй сапог не захотел слезать с ее ножки, и он обнял ладонью ее щиколотку. А Мила вдруг наклонилась, поцеловала его в затылок, задержала свои губы на волосах, прошептала:
– Милый мой зверинец… Я столько лет скучала по этому запаху!
Таких слов он не слышал от нее раньше. И таких интонаций, полных нежности, тоже не было. Как не было и того, что сейчас переполняло его самого: безумной жалости и всеобъемлющей любви к ней. Любви, которая вычеркнула из памяти годы, проведенные без нее.
Ребров с радостью так бы и стоял в неудобной позе уличного чистильщика обуви хоть целую вечность, но сапог все-таки слез с ноги.