— Я знаешь что подумала, — объявила мне однажды Лила вскоре после того, как заполучила свою Дороти. Мы сидели на заборе, огораживающем площадку для выездки, и ждали Лилиного тренера, а Дороти недовольно фыркала и топталась поблизости, поднимая тучи пыли, от которых я беспрестанно чихала. — Пусть она будет нашей общей лошадью. — Лила болтала ногами, выстукивая сапогами барабанную дробь на заборе. — Ну, не навсегда, а только пока мама с папой не купят тебе твою собственную лошадь.
— Не нужна мне никакая лошадь, — ответила я. Глазеть на Дороти с приличного расстояния — еще куда ни шло, даже приятно, но грязь под ногтями, шершавая лошадиная шкура — брр, мурашки по коже.
Лиле я, конечно, ничего этого не сказала, но она все равно вытаращилась на меня так, словно только что узнала, что я ей не родная сестра.
Она продолжала ездить верхом и в старших классах. Когда конюшня в Монтаре закрылась, Лила подыскала Дороти местечко под Петалумой, в полутора часах езды от Сан-Франциско, на ферме с яблоневым садом и выгоном для скота. Хозяева держали с полдюжины коров, несколько страусов и свинью. Площадки для выездки на ферме не имелось, и это как нельзя лучше устраивало Лилу. Когда ей хотелось покататься верхом, она погружала седло на тележку для гольфа и отправлялась разыскивать Дороти по полям. Завидев вдалеке свою кобылку, свистом и по имени подзывала ее и седлала прямо на месте. Домой возвращалась только под вечер, почерневшая от солнца и пыли, усталая, пропахшая лошадиным потом.
Однажды вечером (дело было летом, а осенью у нее начинались занятия выпускного курса в университете) Лила объявила, что бросает верховую езду, чем совершенно ошарашила нас с родителями.
— Мне нужно серьезно заняться математикой, — пояснила она.
— А совмещать разве нельзя? — удивилась мама. — Ты же так любишь кататься верхом. В жизни всегда должно оставаться что-то, что делаешь исключительно для удовольствия.
Мама знала, о чем говорит. Даром что к тому времени адвокатская практика отнимала у нее массу сил и времени, но мама всегда умудрялась выкроить пару часиков в неделю, чтобы покопаться в саду.
— Я так решила, — твердо сказала Лила. — Мне нужно собраться. Все великие математики чем-нибудь жертвовали.
Через два-три дня она дала объявление в газеты и потом несколько раз ездила в Петалуму встречаться с потенциальными покупателями. Один раз я поехала вместе с ней. Мы переехали мост «Золотые Ворота», миновали мыс Марин. Постепенно шоссе расчистилось, дома уступили место плавно сменявшим друг друга холмам, испещренным точками скота и одиноких деревьев. Лила свернула на проселочную дорогу. По рытвинам и ухабам мы черепашьим шагом доползли до длинной, покрытой гравием подъездной аллеи, которая привела нас к большому белому фермерскому дому. Я еще подумала: вот бы пожить в таком… Широкое крыльцо, слуховое оконце, пристройка сбоку — приляпали, похоже, в последний момент, на всякий случай. Слева от дома — засаженный картофелем клочок земли: длинные, бурые и сухие грядки, точно могильные холмики, с пробивающимися кое-где зелеными ростками.
Мы с Лилой направились к огороженному выгону. Вдалеке под деревом юкки щипала траву Дороти. Лила свистнула, Дороти вздернула уши, прискакала пулей. Лила гладила лошадиную морду и что-то нашептывала Дороти на ухо, та смирно стояла, изредка помаргивая. «Небось говорит с ней, как в жизни не говорила со мной, своей родной сестрой, — подумалось мне. — От этой бессловесной твари у нее небось секретов нет…» Минут через пять подъехал на машине мужчина с десятилетней дочкой, тоже горожане. Лила подсадила девочку на спину к Дороти.
— Она с характером, — предупредила девочку Лила. — Будь с ней построже, и она станет тебя уважать. Морковку она терпеть не может, но с ума сходит по яблокам и черной смородине. А еще обожает хрустящие хлопья. И когда ей напевают на ухо. Если сердится, напой ей какую-нибудь песенку Саймона и Гарфункеля [26] , и она вмиг присмиреет.
Как эта девчушка смотрела! Я узнала этот взгляд — много лет назад точно такими же глазами взирала на Спайс Лила. Папаша объявил, что завтра же зайдет к нам домой с чеком.
Они уехали, а к нам от дома направился какой-то парень. Лет тридцати, высокий, красивый и важный до невозможности. Правда, несколько утомленный и помятый, будто ночь напролет веселился.
— Привет, Вильям, — окликнула его Лила.
— А, Лила, привет!
— Это моя сестра, Элли.
Вильям схватил своей лапищей мою руку и так сжал, что кости захрустели.
— А мы уже встречались, — напомнила я. Он в недоумении уставился на меня. — У нас тогда машина сломалась, а ты помог нам завестись.
— Верно, — заметила Лила. — Я и забыла.
— Рад встрече, — кивнул Вильям, но по лицу было видно, что он меня не помнит. Покусывая веточку мяты, парень обернулся к Лиле: — Ну что, продала?
— Похоже, да. Эта девчушка влюбилась с первого взгляда.
Когда Вильям отошел на приличное расстояние, я выдохнула:
— Хорош!
— Думаешь? — Лила удивленно глянула ему в спину. Похоже, эта мысль не приходила ей в голову. — Ну, не знаю. А вот с Дороти он точно хорош. Жалко, что не он ее купил. По крайней мере, я была бы уверена, что она в добрых руках.
В тот день Лила в последний раз ездила верхом на Дороти. Потом мыла ее, плавными круговыми движениями водя по лошадиной шкуре мыльными руками. «Хорошая девочка», — тихо шепнула Лила, придвинув губы к самому уху Дороти. В конце она угостила кобылку яблоком и обняла за шею. Догадалась ли Дороти, что Лила прощается с ней?
Больше, насколько мне известно, они не встречались. Лила редко вспоминала свою лошадь. «А если бы на месте Дороти была я? — думалось мне. — Она бы так же держалась? Если б я погибла в автомобильной аварии или, ныряя в бассейне, сломала себе шею и потом всю оставшуюся жизнь валялась в коме, она бы смирилась с моим отсутствием так же легко, как с продажей Дороти?»
«С тех пор, — писал Торп, завершая главу, — она больше ни на что не отвлекалась. В сердце Лилы царила лишь одна подлинная страсть — математика».
Вечером, дома, я возвратилась к началу книги. Странно было перечитывать ее после стольких лет, странно видеть на ее страницах Лилу, живую, настоящую: верхом на лошади, за швейной машинкой или у кухонного стола, с карандашом в руках, продирающуюся сквозь дебри математических формул. Такой я ее знала, такой описала. Потому что, какие бы вольности ни позволил себе Торп, рисуя жизнь моей сестры, в одном ему не откажешь: он уловил и передал ее характер, ее привычки и неповторимые черты — как она двигалась, как, разговаривая, держала голову, обороты ее речи.
А вот с Мак-Коннелом он здорово промахнулся.
«Взглянув в глаза Мак-Коннелу, — писал Торп, — вы понимали, что перед вами человек без совести, без чести, способный на все что угодно. В глазах его таилась жестокость, в словах — дерзость».