— Тебе нельзя. У нас тут такое случилось! В Национальном музее, а до него отсюда два километра, четыре мумии ожили и стали танцевать под музыку Чинико Анджелини. Директор музея пришел жаловаться к нам в управление.
— Отлично сказано! Какой вы стали умный! Это значит, что день был легкий, да? Вы там сидели и спокойненько читали бумаги. А я, несчастная старуха, при всех моих болячках должна бегать туда-сюда, чтобы вести хозяйство в этом доме.
— Отлично сказано! Вот и продолжай вести его, пока я пойду умоюсь.
— Только умывайтесь быстрей: я через десять минут накрою на стол. Время позднее, а вы еще не ели.
«Угроза и приговор, — подумал Ричарди. — Я уже знаю, что она мне навяжет сегодня. Вонь ее цветной капусты долетает до самой площади Данте».
Он прошел в свою комнату, снял пальто и пиджак, а потом не смог устоять перед искушением и подошел к окну. В нескольких метрах от него, на втором этаже, семья заканчивала ужин. Со своего места он видел лишь половину просторной кухни и только часть стола, за которым ели соседи напротив.
Но ему хватило бы и меньшего. Точно на линии его взгляда сидела за столом и ела Энрика. Она, как обычно, заняла такое место, где ее левая рука не мешала бы соседу. Вокруг нее сидели ее братья, родители и мужчина, который, как предположил Ричарди, был мужем ее сестры: комиссар видел, как тот держал сестру за руку.
Ричарди было знакомо все: посуда, стаканы, скатерть и салфетки, стулья — помогли год безмолвной верной любви и профессиональная привычка запоминать каждую подробность. И не важно было, что он не знает фамилию Энрики. Он удерживал себя даже от попыток ее узнать: в этот раз он не хотел ничего расследовать.
Ему нравилось быть таким, как сейчас, — нормальным человеком вне времени и пространства, нежным, сильным и спокойным. Это был единственный маяк в тумане его боли и маленький тихий порт, куда он возвращался каждый вечер. Когда работа задерживала его далеко от дома: расследование шло слишком долго или надо было закончить отчет, и он терял эти волшебные минуты, то начинал немного нервничать. И не мог успокоиться, пока не появлялась возможность снова подойти к окну.
Роза громко позвала его из кухни. Анджелини со своим оркестром прочертил в воздухе последний музыкальный завиток.
«До скорой встречи, моя деликатная любимая».
Майоне молчал. Сто скопившихся в душе вопросов давили ему грудь, но он не произнес ни слова.
Филомена шла сзади него, на расстоянии чуть меньше метра. Как бригадир ни старался, ему не удалось уговорить ее идти бок о бок. Она держалась сзади — отчасти потому, что не успевала за ним, отчасти потому, что ей было стыдно идти рядом с мужчиной в полицейской форме.
— Вам, наверное, было очень больно.
— Нет, не очень. Доктор все делал очень бережно и так медленно.
Они прошли еще немного. Оба молчали. Майоне смотрел себе под ноги. Филомена глядела немигающим взглядом прямо перед собой. Ни страха, ни высокомерия. Повязку она придерживала рукой.
— Вы понимаете, синьора, что я должен задать вам несколько вопросов?
— А зачем, бригадир? Я не подавала заявления и не хочу этого делать.
— Но… синьора, то, что с вами сделали, — преступление, а я полицейский. Я не могу делать вид, будто я этого не видел.
Филомена замедлила шаг, словно обдумывая слова Майоне:
— Вы проходили мимо случайно. Я вас не звала. Не думайте, что я вам не благодарна. Вы сделали для меня столько, сколько не сделал бы даже брат. Люди в нашем квартале… у меня мало друзей, как вы уже поняли. Я могла бы оставаться там и истекать кровью весь день.
— Да. Нет. Я ничего такого не сделал. Просто отвел вас в больницу, а теперь помогаю дойти до дома. И все же я хочу знать, что случилось.
Майоне остановился. Они были на углу площади Карита, в конусе слабого света уличного фонаря. Где-то лаяла собака.
— Может быть, сейчас вы этого не понимаете, но завтра сможете осознать. Рана, которую вам нанесли… Вы больше никогда не будете такой, как раньше. Вы это знаете? Что случилось? Кто это сделал?
Свет фонаря падал на раненую половину лица и красную от крови повязку. Другая половина лица была в тени, и бригадир не мог увидеть, что оно выражало. Но если бы это не было нелепо, он на мгновение был готов подумать, что Филомена улыбается.
Готово, подумал Тонино Иодиче, хозяин пиццерии. Он закончил подметать; на полу теперь не было ни крошки. Как будто никто здесь не ел, все как раньше. Они ушли к себе домой, к женам, к матерям. Они смеялись, пели, пили и пьянели от выпитого. И они платили справедливую цену. Кто-нибудь вернется. Кто знает, когда это случится и приведет ли он с собой еще кого-нибудь.
Если клиенты хорошо поели, они вернутся. А потом придут еще и еще.
«Тогда нам начнет немного везти, моя жена будет смотреть на меня с любовью, а мои дети с уважением, — думал Тонино. — Бог дал мне время. Если бы старуха осталась жива, у меня бы не было времени. Я должен был бы закрыть заведение, и тогда — ни свободы, ни детей, ни жены. Но она мертва. Сколько крови, Пресвятая Дева! Сколько крови!
Я не помню лестницу, не помню улицу. Бог не захотел, чтобы меня кто-то увидел. Мне жаль, очень жаль, что она умерла. Но теперь у меня есть время. Она умерла в крови, и у меня есть время. Я живу дальше и жду.
Жду, когда они придут меня забрать».
Ричарди вернулся на прежнее место и смотрел в окно. Энрика уже вымела все крошки до последней. Теперь кухня была такой же, как раньше, как будто никто там не ел.
Он смотрел на Энрику, пока она поворачивала голову, склоняла ее набок и вытирала ладони о свой фартук.
Вот оно: Энрика одобрительно кивает, вздыхает и берет пяльцы. Зажигает лампу рядом с креслом; от нее до окна всего один шаг. Начинает вышивать.
Ричарди задерживает дыхание. Медленно закрывает и снова открывает глаза. Его руки сложены, он дышит медленно. Энрика вонзает иглу в ткань.
«Никто в мире не будет любить тебя так, как люблю я. Я, который не говорит с тобой. Ты меня не видишь, но я охраняю тебя. Так делает мужчина, который любит молча, как я».
На лестнице управления призрак убитого полицейского зовет жену и говорит «как больно». В темной квартире на третьем этаже, в квартале Санита, фигура убитой старухи повторяет свою поговорку.
Ричарди смотрит на Энрику, которая вышивает.
Мертвые кажутся живыми, а живые мертвыми.
Лючия Майоне любила спать с открытыми ставнями и задернутыми занавесками. Это была одна из тех привычек, которые она мысленно называла «появившимися после»: Лючия хотела каждую секунду видеть небо.
«После» пропали ее улыбка, желание смеяться и любовь к морю. Она делила свою жизнь на «до» и «после» смерти сына.