Я и Он | Страница: 82

  • Georgia
  • Verdana
  • Tahoma
  • Symbol
  • Arial
16
px

Пока я говорю, "он" продолжает разыгрывать из себя глухонемого. Тогда я останавливаю машину и открываю бардачок: там я держу пистолет. Как все "ущемленцы", знающие или подозревающие, что они трусы, я испытываю особое пристрастие к оружию. Есть у меня еще пара пистолетов: один — на моей новой квартире, другой — в доме Фаусты. Этот же всегда со мной, в машине, для так называемой "самообороны". Обороны от кого? До сего дня я ни разу не задавался подобным вопросом. Теперь вдруг понимаю: от "него". Вполне закономерно, что моя самооборона выразится в самоубийстве. Я пойду на это, лишь бы положить конец вынужденному сожительству с "ним". "Он" не собирался и, видно, не собирается покидать меня — что ж, в таком случае я покину "его".

Хладнокровно снимаю пистолет с предохранителя, досылаю в ствол патрон, кладу оружие на колени. Я остановился на широком бульваре; покончить с собой в подобном месте совершено немыслимо: а ну, как в то же мгновение, когда я приставлю дуло пистолета к виску, в окошко просунется полицейский, потребует удостоверение, да еще и оштрафует в придачу? Вот уж воистину пародийный конец жизни-пародии. С пистолетом на коленях включаю зажигание и трогаюсь. Сворачиваю в первый попавшийся переулок, проезжаю метров сто и торможу.

Несмотря на отчаянное положение, ясно отдаю себе отчет в происходящем. Конечно, это "он" навел меня на мысль о самоубийстве. С другой стороны, мне следовало оставаться в коридоре, а не открывать дверь в детскую и глазеть на спящую девочку. Однако я этого не сделал. По сути, "он" выполнил, скажем так, свой долг, а вот я свой — нет. Поэтому наказание я вполне заслужил. И вообще устал от жизни. Этот довольно расхожий вывод вдруг прозвучал для меня как непреложная истина. Да, я устал от моей ущербной, затюканной жизни. Жалкий, упрямый муравей, угодивший в воронку, отрытую муравьиным львом, я безуспешно пытался выбраться наружу по осыпающемуся песчаному скату. Хватит с меня бесплодных усилий: я окончательно и бесповоротно лечу на дно воронки.

Сжимаю рукоятку пистолета, прикладываю указательный палец к спусковому крючку. На миг замираю, не поднимая руки: сухо шелестя резиновыми шинами, по переулку катит велосипедист. Он запросто может заметить меня с пистолетом у виска и вмешаться. Жду, пока он проедет. Это белобрысый парнишка в красной майке, на которой что-то написано крупными черными буквами; наверно, тренируется в одиночку, готовясь к очередному турниру. Провожаю его взглядом, а сам думаю: как завернет — выстрелю. И вот, доехав до конца переулка, велосипедист начинает поворачивать. В ту же секунду раздается "его" голос: "- Погоди, дуралей".

Я, естественно, парирую: "- Никакой я не дуралей. Наоборот, мое решение вполне разумно. Ты спросишь почему? Да потому что я в полной мере сознаю свое положение, выход из которого только один — смерть. Дуралеям такое не по плечу. Это удел людей неглупого десятка.

— Все так, если бы ты и впрямь осознал свое положение. Только вот осознанием здесь как раз не пахнет. Поэтому я и назвал тебя дуралеем.

— Тогда давай разберемся, в чем, по-твоему, заключается мое положение".

С этими словами я ставлю пистолет обратно на предохранитель и убираю его в бардачок. Интересно, что "он" скажет. Достать пистолет и застрелиться я всегда успею. После короткого молчания "он" отвечает: "- Если все раскладывать по полочкам, уйдет слишком много времени. Приведу-ка лучше пример. Между прочим, ты, сам того не подозревая, предоставил его в мое распоряжение.

— Какой еще пример? — А вот послушай. В один прекрасный день ты решаешь бросить жену и сына, уйти из дома, поселиться одному и вести совершенно целомудренный образ жизни, дабы искусственно вызвать так называемую сублимацию. Подыскиваешь подходящую квартирку и переезжаешь. Но — подчеркиваю и прошу тебя обратить внимание — не обставляешь ее. Ты ограничиваешься самой необходимой обстановкой: кроватью, столом, креслом, парой стульев. На самом деле квартира пуста; тебе невдомек, что пустая квартира и есть подлинное отображение твоей теперешней жизни: ничего лишнего, что радовало бы глаз, все сосредоточено на одной-единственной мысли, и ладно бы дельной а то ведь никудышной: полностью прекратить всякую мою деятельность. Что же в результате мы имеем? А вот что. В этой опустошенности твоей жизни, так удачно выраженной в опустошенности твоей квартиры, я распрекрасно существую: существую как раз вопреки твоему желанию подавить меня; скажу больше: я — единственное по-настоящему живое существо в твоей жизни. Мое одержимое существование питается твоим стремлением извести меня. Пока мы жили в любви и согласии, я, так сказать, ощутимо участвовал во всех твоих делах, а не только выполнял обязанности "члена". Теперь, после того как ты опустошил свою жизнь, я везде и всюду являюсь исключительно "членом". Такое грубое сведение моих многочисленных способностей к роли одного органа, пусть и символического, привело к тому, что я целиком и полностью сосредоточился на этой роли, сделав ее главным средством самовыражения. Вот тебе и объяснение твоей эротомании; когда-то ее еще можно было переносить, но с тех пор, как ты ушел из дому, она превратилась в навязчивую идею. Этим же, кстати, объясняется и то, что тебя так "неожиданно" потянуло на Вирджинию. Меня впору сравнить с цветущим, ветвистым деревом, которое ты безжалостно обкорнал, оставив один убогий сучок, а теперь еще и удивляешься, почему этот сучок все время выпячивается и вообще ведет себя крайне напористо. Да, ты не напрасно боишься, что все это может повториться и что в следующий раз мне удастся тебя совратить. Только на самом деле, благодаря твоему комплексу подавленности, ты сам себя совратишь. Одурманенный навязчивым желанием достичь хваленой сублимации, ты уже не понимаешь, что в конце твоего раскрепощения тебя поджидает лишь одно — смерть".

"Он" на мгновение замолкает, а потом саркастически усмехается. В замешательстве я спрашиваю: "- А теперь-то над чем потешаешься? — Все над тем же: толкнул тебе нравоучительную речугу, а сам тут ни сном ни духом. Кому, как не мне, знать, что только это душещипательное сюсюканье на тебя и подействует, — а иначе как бы я тебя остановил? При другом раскладе я бы с тобой не так говорил.

— А как?" Снова короткое молчание, и вот что я слышу: "- В одном из городов на юге Индии есть храм, высеченный в скале. По сумрачной винтовой лестнице храма можно спуститься в подземелье. Здесь взгляду предстает бесконечная галерея, слабо освещенная несколькими тускловатыми лампадами, вместо колонн и арок свод галереи поддерживают два ряда фантастических чудовищ. Это животные с человеческой головой и звериным туловищем или, наоборот, с головой зверя и туловищем человека. Проделав немалый путь под сводом, кишащим грозными чудищами, оказываешься в небольшой, почти погруженной во тьму круглой зале. Посреди залы, обнесенный железными перилами, стою я, точнее, мой двойник. Меня изваяли в камне, стоймя, налитого кровью, в момент наивысшего напряжения. Передо мной молятся коленопреклоненные мужчины, женщины, дети. Их поток нескончаем. Они бросают на землю цветы, осыпают меня горстями лепестков, орошают елеем, лоснящимся в полумраке, так что создается впечатление, будто у меня происходит непрерывное семяизвержение. К чему я все это говорю? А к тому, что теперь, когда я остановил твою самоубийственную руку, настала наконец пора открыто сказать тебе: отныне ты должен воспринимать меня не по старинке, не как заурядную часть тела, ничем не отличающуюся, скажем, от руки, носа или уха, но как божество, более того — как "твое" божество. То, что произошло в комнате Вирджинии, по-своему даже полезно. Это позволяет установить между нами справедливые, уважительные отношения. Да, я твой бог, и с сегодняшнего дня ты обязан почитать меня. Запомни: нет больше ни детей, ни родителей, ни женщин, ни мужчин, ни молодых, ни стариков. Нет ни животных, ни растений — нет ничего. Есть я, и только я. Недавно в комнате дочери твоей Ирены я был одновременно тобой, собиравшимся изнасиловать Вирджинию, и Вирджинией, едва не ставшей жертвой твоего насилия".