Царица печали | Страница: 16

  • Georgia
  • Verdana
  • Tahoma
  • Symbol
  • Arial
16
px

А потому я особо не переживал, когда эта подозрительного происхождения кровь вытекала из меня; может, именно поэтому мой нос так легко поддавался — стоило лишь слегка задеть его, как он выбрасывал окровавленный белый флаг. Правда, старый К. быстро обнаружил этот недуг и, когда бил, предусмотрительно не задевал нос, но ребята с улицы, хоть и не так часто давали мне по морде, сильно робели, завидев пущенную кровянку, разбегались в испуге по домам и ждали звонка в дверь, будучи абсолютно уверены, что за ними придет милиционер, что услышат они в прихожей нервный разговор отца с матерью и стук в дверь: «А ну открывай, ты, мерзавец, убийца!» Вот почему, когда я реально получал в пятак, единственным моим оружием было кровотечение; его следовало поэффектнее представить, безжизненно упав на землю и, обливаясь собственной кровью или же слоняясь с поникшей головой (тогда она текла быстрее), угрожающе шептать виновнику:

— Э-э-э, ты мне носовую артерию перебил, вот сейчас кровь-то вся и вытечет, а ты сгниешь в тюряге…

И только после этого надо было упасть без дыхания. Мне было не жалко расставаться с кровью; я думал, что лучше, чтобы ее во мне было поменьше, что это, должно быть, была плохая кровь, и, когда ее было слишком много в моих венах, она, видимо, бушевала и вела меня на кривую дорожку, в конце которой всегда стоял старый К. с хлыстом. Когда я чувствовал, что крови этой собралось во мне слишком много, я грубо ковырял в носу и выпускал ее, а она текла по губам, по подбородку; я следил, чтобы не накапать на ковер, не запачкать рубашку, а когда кровавый ус начинал подсыхать, когда я чувствовал, что и по шее у меня течет, я ложился и звал маму. Мама начинала причитать, расспрашивать, бежала за спонгостаном, за мокрым полотенцем и садилась подле меня, обтирала, сменяла тампоны, пока не проходило; было очень приятно ощущать, как я очищаюсь от дурной крови, и видеть, что мать волнуется за меня, и даже видеть, что и старый К. тоже вроде как переживает. Он приходил домой и спрашивал:

— Что, опять у него течет?

Сосредоточенно склонялся надо мной:

— Лежи, пусть даже перестало, все равно лежи.

Он советовал матери:

— Надо, в конце концов, с каким-нибудь врачом это дело решить, нельзя больше так с этим носом.

А потом приходила тетка, сестра старого К., когда уже родителей не было в комнате, заговорщически подмигивала и спрашивала:

— Опять ковырял в носу, признавайся, —

а потом, как это было заведено и у ее брата, обращалась к пословицам:

— Помни: палец — не шахтер, нос — не шахта, — или:

— Не ковыряй в носу, ты не кабан в лесу.

Должно быть, эти пословицы были у них в крови…

Когда же старый К. не на шутку волновался (а сильно волновался он, как правило, совершенно без причины, во всяком случае, когда у меня ничего не болело, просто случалось ему впадать в задумчивость), он приходил со слезами на глазах и обнимал нас, не говоря ни слова, сначала мать, потом меня, молчал и так стискивал, что мне начинало не хватать дыхания и я говорил ему: «Папа, не так сильно», и тогда он смущался, отпускал и спускался вниз, в свою мастерскую; возвращался, только когда мы уже спали. Подобные состояния случались с ним перед отъездом: старый К. выезжал нерегулярно, но зато часто на пленэр, и редко, но зато довольно регулярно его, поручика запаса, призывали в лагеря. Старый К. страдал от моей физической слабости, и, когда я возвращался со двора, отмеченный синяками или расквашенным носом, он недовольно морщился:

— Что, опять побили? Сынок, сынок, твой отец — офицер, под ним — батальон, а ты — батальонный растяпа.

Когда же взволнованный старый К. ехал на стрельбы, я знал, что после возвращения он захочет сделать мне приятное, достаточно, чтобы приветствуя его, я спросил:

— А что ты мне привез?

— А что же ты не спросишь отца, как он чувствует себя, что пережил, а сразу спрашиваешь, что он тебе привез?

Но это было только дружеское пикирование, если бы я не спросил сразу, он бы все равно ждал, когда я это сделаю, поэтому я спрашивал сразу, чтобы услышать:

— Ну ясно дело, что не с пустыми руками приехал, но в наказание за то, что ты так бесстыдно спросил об этом, не получишь, пока не заслужишь.

Ему надо было, чтобы я «был послушным» в течение длительного времени, поэтому мне приходилось подлизываться так ловко, чтобы только мы двое знали, что это подхалимаж; я не имел права перестараться, особенно в присутствии гостей, которые становились непроизвольными судьями моего послушания; если, прощаясь с родителями в прихожей, хвалили меня: «Этот ваш малец ведет себя совсем как взрослый, такой уравновешенный, не то что наш», это была самая высокая оценка, и тогда старый К. удовлетворенно говорил:

— Ну-ну, постепенно начинаешь заслуживать подарка, а пока что ты заслужил, чтобы знать, что я привез; так вот, знай, парень: отец привез тебе со стрельбища настоящие петарды…

Теперь следовало выразить восхищение: «Ура! Петарды!» — но не переусердствовать в спонтанности, не совершать ни слишком резких подскоков, ни каких других, Боже упаси, нескоординированных движений: старый К. не выносил отсутствия координации, он решил научить меня правильной, достойной жизненной позиции, повторял мне, чтобы я всегда помнил о спокойствии и выправке, сокращенно «спо-выпр»; когда же я лучился излишней радостью или излишне лучился радостью, он хмурил бровь и напоминал:

— Что я все время говорю, неужели забыл?

И тогда я успокаивался, подтягивался и говорил:

— Спо-выпр.

И я должен был еще день, иногда два держаться достойно, вести себя серьезно, пока наконец старый К. не объявлял:

— Ну, сегодня вечером пустим петарды.

— Уррра!

— Спо-выпр, и немедленно, иначе все отменю!

Петарды совпали как раз с Рождественским постом, мы должны были собирать хорошие поступки и рисовать их в тетради по религии в виде елочных шаров, а я был послушным по двум причинам: чтобы в рейтинге добрых дел занять место на пьедестале и дождаться вечерних петард. Вот только поступки мои оценивал старый К., а принести ведро картошки из подвала у него не считалось добрым делом.

— Потому что это твоя обязанность, такие вещи ты должен делать по дому каждый день.

Тогда я спросил его, а какие дела можно считать добрыми; он ответил:

— Ну-у-у, это должны быть дела бескорыстные, ты, парень, не можешь думать о вознаграждении, когда совершаешь их; в зачет идут только такие поступки, которые ты совершаешь из любви, например, к отцу-матери, а не ради аплодисментов…

Ох и задал же он мне задачу; я думал, как бы сделать так, чтобы не думать о поступках, чтобы они опережали мою мысль, чтобы сами из меня выходили, а еще лучше, чтобы сами рисовали себя на елке шарами. Пошел я на прогулку с собакой дело обдумать, спрашивал встреченных старушек, не надо ли им перейти улицу, а те обшикивали меня; раз только удалось мне схватить одну врасплох — замечательная такая, засушенная, сгорбленная, она скрипуче прощебетала: