Царица печали | Страница: 27

  • Georgia
  • Verdana
  • Tahoma
  • Symbol
  • Arial
16
px

* * *

Я все думал: когда это происходит, почему этого нельзя уловить, почему только со временем до человека доходит, что он вырос? Я пришел к выводу, что граница эта должна пролегать там, где человек вдруг перестает с тоской ожидать будущего. Того, в котором он уже будет мужчиной с усами, с женой и машиной. Того, в котором можно будет принимать участие в семейном торжестве с правом на рюмку. Того, в котором он вообще будет взрослым, импозантным. Таким, у которого больше нет угрей, и себореи, и неуверенности в движениях. Таким, который может выдержать на себе женский взгляд, не пряча глаз, не краснея. Таким, которому уже говорят «проше пана», которого больше не заставляют вставать в классе для хорового «здра-а-ству-уй-те-е», к которому в трамвае больше не обратятся: «Эй, ты, мог бы и уступить местечко». Словом, когда человек вдруг перестает ожидать будущего, потому что он уже созрел до того, чтобы «всем им показать». И ни с того ни с сего начинается тоска по прошлому, и чем оно дальше, тем сильнее тоска, даже если воспоминания самые плохие, даже если они отмечены в юношеском дневнике как пора страданий. Потому что он уже знает, что прошлое — это то единственное, к чему никогда нельзя будет приблизиться, купить, подкупить, уговорить, пережить вновь. Потому что он понимает, что он теперь в том самом возрасте, о котором мечталось в молодые годы, и что он никому так ничего и не показал. Усы вышли из моды, машина — непозволительная роскошь, а чуть было не ставшая женой так ею и не стала. Но, но, подумал я, это ведь не вещь в себе, непостижимая, ведь где-то должна проходить эта граница, где бы можно было заметить. Я догадался, что дело тут в факте присутствия. В том, что человек с дошкольных лет, в течение лет школьных, лицейских и студенческих привыкает, что ежедневно кто-то проверяет его присутствие, что его выкрикивают по списку и требуют подтверждения: «здесь». В течение всех этих лет кто-то всегда был заинтересован в том, чтобы мы присутствовали. Сначала мы присутствовать обязаны, потом — должны, мы неизменно фигурируем в списках присутствия. Пока наконец в последний день учебы эта привилегия не кончается: с этого момента никто уж нашего присутствия никогда не будет проверять, с этого момента мы безразличны миру, мы можем позволить себе быть или не быть. Работодателя интересует не наше присутствие, а наша производительность; идеальной для него системой был бы наем на работу высокопроизводительных духов. Максимальная производительность при минимальном присутствии — вот чего от нас хотят.

Никто и никогда не требовал моего присутствия так категорически, как старый К. Если бы я воспринимал это его желание в качестве знака отцовской любви, как советовала мать, меня бы туркали не меньше, но зато самооценка росла бы как на дрожжах с каждым «Куда собрался? А мнения отца что не спросишь? Дома должен быть не позже чем в…», особенно после домашних арестов, практиковавшихся исключительно в погожие, солнечные дни, когда доносящийся из-за окна грохот мяча о гаражи невыносимо ранил слух, когда призывы ребятни я в конце концов был вынужден покрывать мученическим выражением лица и сообщением о домашнем аресте, которая ввергала их в двуличную эйфорию: они радовались своей свободе, освященной моей несвободой, обыкновенное пинание мяча приобретало для них новую ценность, потому что они знали вкус ареста; они радовались, что на этот раз досталось не им, а мне, я давал им ту редкую возможность одновременности счастья и его осознания, возможность наслаждаться вялотекущим временем.

Старый К. требовал моего присутствия и присутствия моей матери при нем. Войдя в нее в первый раз, он счел, что тем самым он входит в обладание ею, то есть может иметь ее всегда; естественным следствием этих вхождений стало также и то, что, когда его спрашивали о потомках, он отвечал:

— Имею одного ребенка.

Он требовал моего присутствия настойчиво и практически всегда. Когда только он узнал от матери, что она понесла от него гораздо тяжелее, чем когда-либо, и ее тяготят те последствия, которые она должна будет доносить, он отдал ей такое распоряжение, будто в одно предложение хотел вместить одновременно радостное удивление и приказной тон:

— Что ж, значит, родишь мне сына!

И взял ее в жены.

А когда девять месяцев спустя, за неделю до срока, начались схватки, мать, до зари разбуженная болью, начала считать минуты, и когда уже прилично их насчитала, начались очередные схватки, еще более беззастенчивые, чем предыдущие. И хоть она ни за что не хотела будить старого К. до рассвета/ практически ночью, хоть и дала себе слово дотянуть до утра, боль оказалась сильнее воли. Она постанывала, а старый К. спал вовсю, прислонившись к стене, когда же она уселась в кровати (боль значительно обострилась), уже в полный голос стеная, коснулась спины мужчины, с которым провела первые месяцы супружества, спины, рядом с которой ей предстояло досыпать остаток жизни, коснулась спины старого К., одетой в пропотевшую белую майку, и легонько толкнула, из старого К. сквозь сон вырвалось бормотание:

— Чччтотаммм тихотихо…

Чувствуя, что я на свет появлюсь быстрее, чем муж успеет проснуться, она, решив быть самостоятельной до конца, встала и направилась к гардеробу, но я безумно завертелся внутри и вызвал цепную реакцию. Пути назад не было, сделалось критически тесно, и надо было любой ценой немедленно выходить, несмотря на боль, несмотря на схватки, как-нибудь эту головку да пропихнуть. После второго шага мать опустилась на пол и процедила сквозь боль:

— Рожаю!

Пытаясь найти ускользнувший от него конец сна, старый К. пробормотал:

— Да, да, спи давай.

И только тогда, впервые почувствовав, что имеет на то полное право, мать моя повысила голос на старого К., крикнув так пронзительно, что аж меня на мгновение оглушило и я как бы отпрянул в маточном объятии, хоть инстинкт подсказывал мне, что трудно будет отыграть назад эти ценные сантиметры; она крикнула так, что через пять минут они уже были на пути в больницу. Ну конечно пешком: старый К. счел, что больница слишком близко, чтобы стоило вызывать такси; он помогал матери идти, говоря, что прогулка ей поможет; у нее уже не было сил протестовать, она прикусила губы до крови и шла, каждые сто метров приседая и выслушивая от него:

— Только ради бога, не надо вот этого всего. Мы уже почти на месте. Кто в такое время поедет?

Они обязаны были дойти. Я уже практически свисал у нее между ног, уже можно было меня погладить по темечку; старый К. не успел вернуться домой, а нам уже перерезали пуповину. Я почувствовал, как собственная мать предала меня миру, и ничего в том не было для меня радостного, что она предала меня… миру, в котором первым лицом, с той поры всегда безгранично раздраженным моим отсутствием, был старый К.

Потом

Этот дом состарился. Некрасиво, хуже, чем люди. Дома стареют обманчиво, старость в них зреет втихаря по углам, а потом незаметно расползается, захватывая соседние пространства, старость домов ускользает от контроля, перестает быть видимой домочадцам, зато гости уже с порога, уже в коридоре чуют ее в запахе гнили. В этом доме старость прокладывала себе путь в стоптанных тапках, предлагаемых гостям после того, как они снимут заляпанную грязью обувь, в запахе нафталина, долетающем из спальни, просачивающемся из шкафов, в ванной, где плесневели давно лежащие без дела вытертые пемзы, где обрастали грязью щетки для ногтей, где коричневели недомытые раковины, где затхлостью дышали влажные полотенца, где в неплотно закрытых аптечках давно просроченные лекарства боролись за место с вновь прибывавшими, где на полочках лежали пластмассовые расчески и щетки, не очищенные от волос и перхоти, где даже вода успевала заржаветь, пока струя долетала до ванной, где ванну украшали серое хозяйственное мыло, обшарпанные губки, флаконы, оставшиеся от травяных шампуней; но над ванной; о да, над ванной со стены свисала цепочка, помнившая лучшие времена, цепочка от звонка — звонок не звонил уже полвека, цепочка давно была без ручки, но свидетельствовала о том, что когда-то, о да, когда-то в этом доме прямо из ванной звали прислугу легким подергиванием цепочки, например, чтобы подали халат; в этом доме на каждой вешалке все еще громоздились ворохи халатов (в старых домах всегда много халатов, халат — универсальный подарок на день рождения, халат годится на любой случай жизни, халат прекрасно подходит даже тогда, когда мы забываем, что дарили в прошлый раз, ведь халатов никогда не бывает достаточно, халат замечателен на случай, если бы мы забыли о степени нашей близости с именинником, но помнили, что в какой-то степени состоим, и, наконец, халат идеален в случае, когда нам трудно вспомнить, которую уже весну отмечает юбилярша, когда нам трудно представить себе, как сильно она постарела, ведь халат годится для любого возраста); здесь старость поселилась на кухне, в жирных ложечках, захватанных стаканах, липких буфетах с терриконами старых крошек по углам; в кладовке, в засохших кусках праздничного торта; в столовой, в полных пыли и паутины осыпающихся букетах сухих цветов, в складе немодных абажуров (второе место в списке всегда уместных подарков); и всюду вели свалянные дорожки, коврики… В этом доме все пыталось самоуничижением противостоять неумолимому ходу времени. В прихожей рядом с тросточкой свисал поводочек, под гардеробом же не шлепанцы, не туфли, а тапочки («Где мои тапочки? Не видела нигде мои тапочки?»), которые старый К. привык после улицы надевать дома, направляясь в любимую комнатку на послеобеденную дремку, пока смертушка не захлопнет за ним дверки…