Роберт доволен собой, ему удалось дождаться нужного момента: пришло время романа. Смерть, при всех ее недостатках, имеет то достоинство, что сильно продвинет его творение; как у автора, уже отошедшего в мир иной, у него будет значительно более благосклонная критика, и, что самое важное, он сам придаст себе окончательный контекст. Роберт смертельно серьезно думает о том, чтобы начать писать, но в данный момент он должен испариться.
Все измельчало. Ребенком он приезжал сюда каждый год в летние и зимние лагеря; теперь, четверть века спустя, у него странное чувство, которого следовало ожидать: заборчики, барьерчики, тротуарные бордюрчики, ограды скверов, наконец, сама кирпичная стеночка вдоль бульвара над рекой — все измельчало, скукожилось; в памяти Роберта все осталось на уровне роста десятилетнего мальчика, и теперь он должен смириться с уменьшением всего вокруг на сорок сантиметров. Может, это не он вырос, а мир уменьшился; может, это не он исчезает, хоть его угнетает напророченная смерть, а это мир вокруг него увядает; может, он боится не того, что его не хватит, а что ему не хватит мира, что мир съежится, став недоступным для чувств, и Роберт останется один, без декорации, без публики, с душой столь же бессмертной, сколь и бесполезной в пустыне вечности. Прямо с утреннего автобуса, еще до апогея дневной жары, еще до разгара летнего сезона, по пустым, сонным улицам идет он к нижней станции фуникулера, входит по ступенькам, которые когда-то были ступенями, и, хоть в прошлом они были выше и круче, он помнит, как бегал по ним гораздо быстрее ленивых взрослых, — он, более легкий телом и душой, потому что не думал тогда о том, что каждый его шаг где-то записан и сосчитан и что с каждым шагом он становится ближе не только к продавцу мороженого и киоску с новым «Жбиком» [12] , но и к тому, что, согласно путеводителям общей медицины, должно было означать неосвященное мученичество, без ангельских труб, без житийных писаний, без вознесения на небо.
Он садится на кресло фуникулера одним из первых в этот день, персонал предупреждает, что наверху еще очень холодно, советуют потеплее одеться; он едет, склоны безлюдны, небо чисто, лишь через пару часов его заполнят парапланеристы, если ветер поможет им, а все говорит за то, что именно так и будет; но пока безветрие, высокие ели стоят неподвижно, холодный воздух от движения фуникулера обдувает лицо Роберта — бодрящее предветрие. Ему на память приходит одна из давних максим Тещи, отчитывающей Тестя за любовь к дорогим костюмам: «Кто живет как мот, того после смерти на все стороны света размотает» — или что-то в этом роде, во всяком случае это должно было звучать своего рода предостережением, что останки расточителя вороны по бездорожью растащат (а может, лучше «враны»: с некоторых пор в католических СМИ, которые без остатка завладели умом Тещи, пошла мода на библейские архаизмы; «и враны разнесут кости твои непогребенные» — так по идее должна была звучать новейшая версия проклятия тем, кто грош не ставит ни в грош), как же хорошо, что уже скоро ему не придется это слушать и вообще ничего, кроме ветра, минуточку, кто это пел, что ветер приходит, чтоб нас отсюда сдуть, стереть наш след и засыпать наш путь, следы на дорогах, где мы прошли вдвоем, не то все подумают, что мы еще живем… Претенциозно получается, думает Роберт; а как думать о смерти, чтобы было непретенциозно, как непретенциозно умереть, что надо делать, чтобы просто отбросить коньки, без высокопарных воспарений, но в то же время не позволить этой банде католиков распоряжаться его прахом; ох какое удовольствие испытали бы они, вкладывая в его руки погребальную свечу, а в его уста — последнее святое причастие, лучше уж ветер, даже если кому-то покажется, что это напыщенно, пошло, что такому, как ни крути, творческому уму не подобает столь банальная мысль; плевать, в конце концов, это его смерть, не хватало еще, чтобы ему кто-то советы давал, как переселяться на тот свет. Даже если того света нет, ветер все равно есть, и Роберт верит в дуновение и хочет, чтобы именно ветер смерть-невеста принесла ему в приданое; на вечное отдохновение и вечный свет он не претендует, а коль скоро дух веет и ветер дует где хочет, Роберт хотел бы отсюда дунуть как можно скорее.
Вот и пришло это самое когда-нибудь, и ничего не сходится: где та хатка деревянная под Дзянишем (а ведь зарок себе дал, что когда-нибудь купит ее), где высокая грудь горянки (а ведь клялся, что когда-нибудь найдет себе девицу красну с лицом ясным, чтобы с нею любиться и, согласно Божьему наказу, размножаться и плодиться), где та гряда Высоких Татр (а ведь собирался когда-нибудь пройти ее до конца)? Почему жизнь его прошла в низине, если только в горах он чувствовал себя как в своей тарелке? Опомнился: того и гляди, обращусь в прах, надо сдержать данное себе слово.
Многие из его старых друзей по альпинистской связке забросили альпинизм ради так называемого парапланеризма; те, кому всегда не хватало воздуха, кому контакт со скалой не доставлял такого удовольствия, как свободный спуск до основания стены после восхождения, теперь просто парили над горами на парапланах, раскручивая поднебесный бизнес — коммерческие полеты, эти хорошо оплачиваемые инъекции адреналина для охочих до впечатлений воскресных туристов, а еще — фирменные корпоративы (и работы меньше, чем с чайниками, желающими покорить Монаха [13] ). Рожденные ползать по предгорьям смогли взлететь над горами, озирая их с высоты птичьего полета; свобода частых полетов освободила их от земных страхов, именно парапланеристы, предпочитающие, чтобы их называли на немецкий манер гляйтерами (ибо какой же это параплан, если как раз они, в отличие от всех остальных, и летают в прямом смысле слова: без мотора, без жестких крыльев, птичьим чутьем выискивая воздушные потоки, с ветром на «ты»), именно они казались Роберту единственными, кто не злоупотребляет понятием свободы. Они ступали по земле легко, как будто только того и ждали, чтобы оттолкнуться и вновь взлететь; подсевшие на кайф свободного полета, понимавшие, что, если раз удастся оторваться от земли и благополучно приземлиться, возврата больше нет — больше ничто в жизни не даст такого удовлетворения; парапланеризм — это как героин, говорили они, это круче секса, а при этом, что для Роберта было важнее всего, они во всем непретенциозны: даже когда говорят, что там, наверху, они словно птицы, находящиеся во власти ветра, они абсолютно, буквально правы. Вот на одного из них и пал его выбор: Роберт должен с кем-то поделиться своими горестями и быть уверенным, что тайна Иова Многострадального не разлетится по близким и дальним знакомым; в противном случае это вызвало бы неловкость с обеих сторон, Роберт стал бы личностью избегаемой; действительно, с какой стати люди должны хотеть заглядывать в глаза смерти, они пока что по сю сторону далеко идущих бизнес-планов, кредитных дилемм, отпуска на следующий год и беспокойств о парниковом эффекте, а он уже со смертью ходит, мысля минутами, часами, днями, недели робко отсчитывая, тогда как она уже в нем отсчитывает каждую секунду. Все они едут сейчас на ярмарку, а он уже — с ярмарки.