Его светло-карие глаза, близко посаженные, орлиные, смотрели угрожающе. Пучок темных волос, торчащий между бровей, придавал ему сходство с мистиком.
В голову пришла мысль: «Я слишком устал, чтобы драться. Если этот человек решит убить меня, я буду умолять его сделать это».
— Вам нужно убежище? — спросил он на ломаном португальском.
Я ответил на арабском, с ясным ивритским акцентом:
— За мной погоня. — Мы одновременно посмотрели на кровь, капающую из моей руки на шкуры на полу. Я подставил ладонь. — Простите, что пачкаю ваш…
Он позвал жену. Вместе с ней прибежала маленькая девочка, льнущая к материному подолу. Волосы и ногти окрашены хной. Намазав порез зеленоватым снадобьем, она перевязала мне руку льняной полосой. Она смотрела на меня со страхом своими черными, ярко подведенными глазами, до тех пор, пока я не догадался похвалить красоту ее дочери арабским стихом, который сочинил Фарид.
При падении я вывихнул правое плечо, но только теперь, немного придя в себя, я понял, что едва могу пошевелить рукой. Оно сильно болело и опухло.
— Имя мое Аттар, — сказал мужчина. — Я гончар. Приехал из Тавиры.
— Берекия Зарко. Я торгую фруктами, живу в Лиссабоне с рождения.
Он усадил меня на пуфик и дал воды. Стоило мне упомянуть Самира, отца Фарида, и его лицо озарилось приветливой улыбкой: они были знакомы и вместе изучали Коран в Гранаде еще когда она была столицей Исламского королевства.
— Я налью тебе еще воды, — сказал он, когда я допил. Он встал у меня за спиной, неожиданно схватил меня. Сильно надавил. Плечо хрустнуло. Боль нахлынула подобно волне, потом отпустила. — Теперь тебе станет лучше, — сказал он. — Но придется пока обойтись без прыжков по крышам.
Пока я разрабатывал руку, его жена умыла меня теплой водой.
— Ты можешь оставаться, — сказал Аттар, — пока не минует беда.
— Мне нужно попытаться встретиться с другом и найти семью.
Мои штаны сильно порвались по внутреннему шву. Аттар заставил меня переодеться в коричневую абу, по вороту расшитую зеленовато-желтыми арабесками.
— Как я могу отплатить вам? — спросил я.
Он отмахнулся:
— Имущество кочевника не должно связывать ему руки, — заметил он. — Так проще. То, что не имеет крыльев, овладевает мыслями. — Он надел на меня вязаную тюбетейку. — Да пребудет с тобой Аллах, — сказал он у дверей.
Я ответил на благословение и поклонился с благодарностью.
— Я верну ваши вещи, как только смогу.
Он набросил мне на голову капюшон и поклонился в ответ.
Когда я выскользнул наружу, улица была пуста. Вотще я пытался бежать бесшумно по гулким камням мостовой. Всюду стоял кислый запах горящей плоти евреев.
Я не сомневался, что столб дыма поднимался прямо у меня над головой, но не стал проверять это. Я дышал ртом. Пробежал мимо двух конных часовых через Мавританские ворота. Однако в моем нынешнем облачении представители короны не посмели бы меня тронуть: стоило им поднять руку на бывшего мусульманина, и полилась бы кровь христиан в турецких колониях Северной Африки.
Что касается взбесившейся толпы, то все, что у меня было — это нож. И я молился, чтобы не пришлось воспользоваться им.
Выбравшись за городские стены, я опустил капюшон и побежал через поле, раскинувшееся перед монастырем Святой Анны, затем, почти добравшись до большого дуба, венчающего невысокий холм, пополз сквозь густые заросли ракитника и высокую сухую траву. Господина Давида поблизости не оказалось. Прямо за Римским мостом собралась небольшая толпа шумных старых христиан. Они рассказывали жуткие истории о том, как чернь рвала на части всякого, кто имел хотя бы отдаленное отношение к евреям. Некоторые трусы, говорили они, использовали восстание как предлог для личной мести или способ избавиться от долгов.
— Это все вина новых христиан. Это из-за них стоит засуха! — кричала старуха в черной робе всякому, кто желал ее слушать.
Несколько крестьян, вооруженных молотами и полосами железа, украденными из лавки кузнеца, вышли из ворот Святой Анны в поисках маранов, подбадривая друг друга грубыми шутками охотников, почуявших кровь. Я вжался в землю и стал ждать. Солнце село, небо окутали жемчужные сумерки. На ветках дуба у меня над головой хлопали крыльями вороны. Мне представилась смерть — чернильным пятном, растекающимся от желудка по рукам и ногам. За какие грехи, думалось мне, Бог отнял у нас Израиль? За что наказывал нас рукой лиссабонских христиан?
Вскоре голоса назарян затихли. Страх охватил меня вновь, когда я вспомнил про руку сеньоры Розамонты, спрятанную у меня в сумке. Возле ее пальцев лежала запятнанная кровью записка, выпавшая из тюрбана Диего-печатника. Перечитывая ее — «Исаак, Madre, двадцать девятое нисана» — я размышлял, может ли она иметь отношение к убийству дяди. Не мог ли Диего спланировать его смерть заранее, назначив ее пятью днями позже, на пятницу, двадцать девятого? Может ли Исаак быть тем самым наемным убийцей, получившим горсть монет из ящика для пожертвований в церкви Матери, Madre?
Я понимал, конечно, что пытаюсь соткать историю из слишком малого количества нитей доказательств, что подобный ход событий был лишь призрачной вероятностью. Но мне было настолько одиноко, семья, Лиссабон, сам Бог были так далеко, что мне нужно было верить в сказку — сколь угодно неправдоподобную, — которая упорядочила бы события самого страшного дня в моей жизни.
Такова сила одиночества. Тогда я осознал, что свобода вроде этой, достающейся осиротевшим детям или ученику, оставшемуся без наставника, страшнее всего на свете.
Шла ночь воскресенья, третьего священного дня Пасхи. Глубоко заполночь. Господин Давид так и не пришел. Либо погиб, либо прячется. Но у ворот Святой Анны христиан стало даже больше. Зато не было у ворот Монаха на востоке. Пробравшись мимо сонных крестьян, хлебавших суп из деревянных плошек, я пересек укрепленный Вестготский мост и вернулся в Лиссабон, сжимая в сумке рукоять кинжала.
Ущербная луна отражалась в ручье подобно небесной ладье. Отдаленные звуки отдавались в голове уколами игл из слоновой кости. Я с горечью осознал, что у меня начинается жар. Хотя был ли я когда-то более живым? Каждый нерв в моем теле натянулся, с восторгом ощущая окружающий мир.
Было ли в городе безопасно? Ответ не слишком меня волновал: неодолимое стремление, по силе равное дядиному чтению Торы, влекло меня домой.
За воротами раздавалось приглушенное многоголосье рогов, в такт которому плясали тени на высоких стенах Мавританского замка в старинной части города Я вскарабкался наверх, и передо мной предстал замок Алькакова. Его увенчанные луковками куполов башенки горели мягким оранжевым светом, рассеивающимся во мраке подобно туману. В сотне метров у меня под ногами, словно сопротивляясь моему приближению, спал центральный Лиссабон и самый большой в городе еврейский квартал, Маленький Иерусалим. Двадцать тысяч залитых лунным светом домов расположились на холмах и в долинах, достигая излучины Тежу. Я молился о своей семье, и мягкий лунный свет, проникающий под веки, дробился и вновь сливался в образы ангелов.