Скука | Страница: 37

  • Georgia
  • Verdana
  • Tahoma
  • Symbol
  • Arial
16
px

— Это правда, что Балестриери умер в твоих объяти­ях, в то время как вы занимались любовью?

Я увидел, что она, не открывая глаз, слегка поморщи­лась, словно почувствовала на своей коже надоедливое прикосновение мухи. Потом пробормотала:

— Ну зачем тебе это?

— Нет, ты скажи, это так или нет?

Она по-прежнему лежала, закрыв глаза, и у меня было ощущение, что я допрашиваю сомнамбулу.

— Не совсем так, — сказала она. — Ему действитель­но стало плохо, когда мы занимались любовью, но умер он позже, когда мы уже кончили.

— Ты просто не хочешь сказать мне правду.

— Почему? Я говорю правду. Я очень тогда испуга­лась. Я думала, он умер, но, к счастью, он пришел в себя и дошел до постели.

— Значит, вы были не в постели?

— Нет.

— А где?

— А тебе что, все надо знать?

— Ну так где?

— На лестнице.

— На лестнице?

— Да, ему мог прийти каприз в любой момент и в любом месте. Мы только что кончили заниматься любо­вью в комнате, что на антресолях, и спускались в студию, потому что он собирался меня рисовать. Я шла впереди него, и вдруг ему захотелось меня взять, и он взял меня прямо на ступеньках. Но знаешь что?

— Что?

— После того как он почувствовал себя плохо и я по­могла ему снова подняться наверх и лечь в постель, он некоторое время лежал с закрытыми глазами. Но потом постепенно пришел в себя и, подумай только, захотел взять меня снова, в третий раз! Но я не захотела. Мне и так казалось, что я лежу с мертвецом, и мне было страш­но. В конце концов ему пришлось с этим смириться, но он очень рассердился. Иногда я думаю, что он и умер-то, потому что рассердился.

Стало быть, подумал я, Балестриери действительно хотел покончить с собой. Мне казалось, что я вижу их на ступеньках, как они размыкают объятия в самый разгар любви, и старый художник, держась обеими руками за перила, карабкается по ступенькам на антресоли и пада­ет на постель, а потом этот полутруп снова вдруг садится на постели и протягивает к Чечилии руки. Я спросил ее, следуя логике своих размышлений:

— А ты изменяла Балестриери?

Я снова увидел на ее лице досадливую гримасу, слов­но к ней приставала муха, и понял, что на самом-то деле я спросил: «А мне ты изменяешь?» Кажется, даже она по­няла настоящий смысл вопроса, потому что ограничи­лась только тем, что прошептала:

— Ну вот, начинается.

Но я настаивал:

— Нет, ты все-таки скажи: ты ему изменяла?

В конце концов она ответила:

— Зачем тебе это знать? Ну хорошо, изменяла иногда: он был такой скучный.

У меня перехватило дыхание:

— Скучный? А что это значит — «скучный»?

— Скучный — это скучный.

— Но что значит для тебя это слово?

— Скучный значит скучный.

— То есть?

— Скучный.

Итак, Чечилия мне изменяла, подумал я, и изменяла она мне потому, что я был скучный, то есть не существо­вал для нее так же, как она не существовала для меня. Но между нами было различие: я знал, что такое скука, пото­му что страдал от нее всю жизнь, в то время как для нее скука была лишь неосознанным импульсом для того, что­бы переместить свои соблазнительно покачивающиеся бёдра в какое-то иное, далекое от меня место. Я снова посмотрел на нее: она лежала на спине, раздвинув ноги, в той позе, в которой осталась после соития, уверенная в том, что ее непринужденное бесстыдство должно пока­заться мне совершенно естественным, свидетельствую­щим о нашей близости… И, глядя на нее, я вдруг поддал­ся обычной мужской иллюзии, заставляющей нас видеть в физическом обладании единственно реальное облада­ние. Да, подумал я, Чечилия вырвалась и ускользнула, но если я возьму ее снова, кто знает, может быть, я овладею ею по-настоящему и до конца и сумею побороть это ощу­щение неполноты. Я приподнялся и, склонившись над ней, коснулся ее губ своими.

— Мне уже надо бежать, — пробормотала она, не от­крывая глаз.

— Погоди!

И я взял ее снова, хотя она так и не открыла глаза, и только движением тела, алчно ответившем моему, пока­зывала, что готова к соитию, и это было еще одним дока­зательством того, что она не здесь, а где-то в ином месте, и все, чем я вступал в обладание, не имело для нее ника­кой цены и, следовательно, для меня тоже. На этот раз, сразу же после любви, Чечилия открыла глаза и сказала:

— Теперь мне и в самом деле пора.

Она встала, побежала в ванную и исчезла за дверью. Оставшись один, я погрузился в бесплодную рефлексию. Я рефлектировал в буквальном смысле слова, то есть со­зерцал в темном зеркале своего сознания себя самого — то, как лежу я, голый и неподвижный, на диване, — под­рамник с чистым холстом у окна, комнату со всем, что в ней было. Потом в этом объективном и мертвом мире прорезалась вдруг четкая мысль, и она состояла в том, что после второго соития Чечилия стала еще более не­уловимой и, следовательно, еще более реальной; так что, если бы каким-то чудом я сумел бы взять ее не два раза, а двести, я был бы так же неудовлетворен, как и в первый раз. Одним словом, я обладал ею тем менее, чем больше раз я ее брал, хотя бы потому, что, овладевая ею, я тратил силы, необходимые для того, чтобы владеть ею по-настоящему, то есть как-то так, как я не мог себе и предста­вить.

Тут я услышал, что Чечилия приоткрыла дверь ван­ной, и, приподнявшись на локте, сказал:

— Посмотри в шкафу, там есть для тебя подарок.

Я услышал, как она воскликнула:

— Подарок? Для меня? — Но в ее голосе не было ни удивления, ни радости; она отворила дверцу шкафа, взя­ла сумку, открыла ее, но я ничего этого не видел, потому что продолжал лежать на спине, уставившись в потолок. Однако через некоторое время я почувствовал на своих губах ее детский сухой поцелуй и услышал, как она про­шептала: «Спасибо». Я еще раз приподнялся: Чечилия, уже полностью одетая, стояла около стола и переклады­вала содержимое старой сумки в новую. Я снова упал на спину.

Глава шестая

Как вы, наверное, уже поняли, Чечилия не относи­лась к числу любителей поболтать, можно даже сказать, что естественным ее состоянием было помалкивать, и даже когда она говорила, все равно умудрялась ничего не сказать благодаря ошеломляющей краткости и безлично­сти своей речи. Казалось, в ее устах слова теряют свое реальное содержание, превращаясь в лишенные смысла звуки, словно она говорила на неизвестном мне иност­ранном языке. Отсутствие в ее выговоре чего-либо спе­цифического, свидетельствовавшего о принадлежности к определенной социальной или диалектальной группе, отвращение к общим местам и сведение разговора к про­стой констатации типа «сегодня жарко» усиливали это ощущение бессмысленности. Например, я спрашивал ее, что делала она вчера вечером, и она отвечала: «Вчера вечером я ужинала дома, а потом мы с мамой ходили в кино». Так вот, я сразу же замечал, что слова «дом», «ужин», «мама», «кино», которые в других устах значили бы то, что они и должны значить, и, следовательно, в зависимости от того, как они произносились, я мог бы понять, правду она говорит или лжет, в устах Чечилии оказывались всего лишь бессмысленным набором зву­ков, за которыми невозможно было вообразить ничего реального, будь то правда или ложь. Я часто спрашивал себя, как Чечилии удается разговаривать так, что. в ре­зультате возникает ощущение, что она ничего не сказа­ла? И пришел в конце концов к выводу, что выразить себя она была способна лишь одним путем — сексуаль­ным, не поддающимся словесной расшифровке, хотя, без сомнения, чрезвычайно своеобразным и убедительным; посредством же уст она поведать ничего не могла, оттого что этот канал связи был у нее как бы ненастоящим, без глубины и резонанса, ибо никак не сообщался с тем, что у нее внутри. Так что, глядя на нее в то время, как она после любовного акта лежала рядом со мною на спине, с раздвинутыми ногами, я невольно сравнивал горизон­тальный разрез ее рта с вертикальным разрезом лона и с изумлением отмечал, насколько второй был выразитель­нее первого, выразительнее именно в психологическом смысле, как бывает выразительно лицо, выдающее ха­рактер человека.