Крупно шагая через осинник, воспитатель уловил обидно недоумевающий голос Охнаря, бормотавший:
— Я до него как до человека, а он… Подумаешь — бог!
И, стоя у открытого окна своей комнаты на первом этаже, Тарас Михайлович еще слышал, как невидимый в темноте оголец орал похабную песню, а негромкие, то строгие, то глуховато-ласковые, голоса хлопцев уговаривали его угомониться.
Взошел поздний месяц, и долго еще со стороны тока слышались пьяные выкрики и шум.
Утром звонок собрал всех колонистов наверх, в зал. Не оказалось только Охнаря. За ним на ток отправился Юсуф Кулахметов. Ленька лежал на том же месте, где его оставили вчера, — в соломе, под скирдой необмолоченной ржи. На рассвете его рвало, под глазами залегли зеленые круги, щеки поблекли.
— Хватит, однако, лежат, — сказал Юсуф. — Ходи мало-мало. Айда.
В ответ ему Охнарь что-то слабо промычал. С похмелья он весь ослабел, раскис, в голову, казалось, то и дело вгоняли долото, к горлу от живота подкатывала мутная, тягучая тошнота.
Юсуф немного подождал.
— Мой слово тебе — тьфу? Вставай, вставай. Семеро одну ждут, да?
— Отстань, хан, — промямлил Охнарь. — Видишь, человек помирает? Прицепился, будто, клещ до овцы.
Юсуф подумал. Затем решительно, точно сноп, приподнял Леньку, поставил на ноги.
— Айда. Ну?
Левую, безвольную руку Охнаря он положил себе на плечо, своей правой, здоровенной рукой взял огольца под мышку. Сколько Ленька ни отталкивал Юсуфа, сколько ни ругался, пришлось подчиниться. Он поплелся в дом, с трудом волоча ноги, обещая вечером «рассчитаться с ханом».
Переполненный зал сдержанно гудел. При виде Охнаря все колонисты затихли: десятки взглядов сошлись на нем, как лучи в фокусе. Ленька сердито, с недоумением огляделся. Что это за цирк? Зачем его сюда приволокли?
Обстановка и впрямь была необычная. На пустом месте, против входа, стоял стол под красным коленкором, льдисто блестел графин с водой, стакан. За столом сидело трое исполкомовцев, все строгие, точно чужие. По белой стене над их головами распростерлось пурпуровое крыло знамени в тусклой позолоте бахромы. В стороне, рядом с последним номером стенгазеты, окаменело скуластое, холодное лицо Колодяжного. Облокотясь на фисгармонию, сидела Ганна Петровна в новой гимнастерке, туго подпоясанной ремнем. Из ее жирных, коротко подстриженных волос выглядывал зеленый гребешок, отчего волосы казались перевязанными травой, сапоги были начищены. Обычно ласковые, спокойные глаза воспитательницы, вся ее крупная, полная фигура тоже не предвещали ничего доброго.
Остатки хмеля вдруг вылетели из головы Охнаря, его охватило беспокойство.
— Что это будет? — спросил он у Колодяжного.
— Суд.
— Над кем суд?
— Над тобой.
Охнарь на секунду словно окунулся в его серые, ледяные глаза и, почувствовав, что в них нет дна, съежился. По воровской привычке прятаться за чужую спину, он торопливо юркнул в гущу ребят;
Тарас Михайлович молча указал ему на табурет, стоявший в стороне у окна.
Охнарь совсем смутился. За что его? Может, Яким трепанул о муке, хомутах? Или Сенька Жареный? Или Анютка Цветаева нажаловалась, — что не давал проходу? Ша, ведь он еще вчера отмочил какой-то новый номер! Всплыло воровство простыни, пьянка, горлодерство. Однако Ленька не собирался сдаваться.
— Сюда садиться? — спросил он, видя, что иного выхода нет и что ему надо именно сюда садиться. — Могу хоть и на подоконник!
Он развязно опустился на табурет, заложил ногу за ногу. Как и всегда на суде, в отделении милиции, Охнарь решил все отрицать, держаться лихо, с вызовом и бойкими ответами срывать улыбки у публики и даже судей. Он стал глазеть на высокий лепной потолок, на облупившиеся рамы венецианских окон, на рыжую фисгармонию; вдруг высунул язык ближней девчонке и сыграл «на зубариках»: широко разинув рот, ловко пятерней правой руки выбил дробь на верхних зубах. При этом вид у него был такой, словно его специально пригласили для эстрадного выступления и должны наградить аплодисментами. Но вот он встретился с болезненно-напряженным взглядом Владека Зарембы, увидел какую-то жалостливую и брезгливую складку у губ Юли Носки, оглянул притихшее, замершее собрание, и сердце его ёкнуло и оборвалось. Опять тяжело заныла голова, стало противно мутить в животе.
«Подсыпался».
В зал вошел Паращенко. Заседание открылось.
Из-за стола поднялся председатель товарищеского суда Владек Заремба в свежей шуршащей рубахе, гладко причесанный, суровый, важный и неприступный. Он громко объявил, что слово предоставляется Тарасу Михайловичу Колодяжному.
Воспитатель обвинял.
Сжато и ясно он рассказал о случившемся. Зная, что у Охнаря денег не водилось и взять ему их было неоткуда, он вместе с ревизионной комиссией проверил кладовые. Оказалось, как он и ожидал, у кастелянши пропала простыня.
И холодный вопрос подсудимому:
— Брал?
— Брал, — уныло сознался Охнарь, почему-то уже и не думая отпираться.
— Где она?
И тут оголец сделал последнюю попытку показать, что никого не боится. Он блаженно двумя пальцами щелкнул себя под загорелый подбородок, облизнулся сладко, словно кот, и погладил живот, намекая на то, что простыня превратилась в самогон и закуску. Весело поглядел на колонистов, ища сочувствия.
Из ребят, однако, никто не засмеялся, не ответил ему поощрительным взглядом. А Яким Пидсуха сидел важный, холодный, с презрительной миной. И тогда Охнарь вспомнил, что лицо у него, наверно, помятое, как грязная портянка, в свалявшихся волосах соломенная труха, а глаза краснее, чем у кролика. После этого он уже не подымал головы.
От царизма нам, Советской России, остались послевоенная разруха, голод и миллионы осиротевших детей, — заговорил Тарас Михайлович. — По всей стране стали создаваться тысячи интернатов, детских коммун, трудовых колоний. Весь народ включился в борьбу с беспризорностью. Организовались опеки, районные мастерские, добровольное общество «Друг детей»..
Воспитатель налил из графина в стакан воды, и стук стекла о стекло напомнил Охнарю недавнюю судебную обстановку. Он до боли прикусил губу.
— Борьба с безнадзорностью, детской преступностью велась и в старой Российской империи, — продолжал Колодяжный, облизнув мокрые губы. — Но метод там был один: украл чужое — наказать лишением свободы за железной решеткой. Разве не так и по сей день поступают в Европе, в Соединенных Штатах, в Японии, в Иране? Везде. Дескать, воруют, грабят только люди с врожденной преступной склонностью. Марксистская же философия утверждает, что большинство людей на воровскую дорожку толкают обстоятельства жизни, среда. Отсюда вывод: преступника можно перевоспитать. И вот мы подобрали вас, подростков, с панелей, вырвали из воровских притонов, и вы начали вторую жизнь — в школе, в мастерской, на поле. Конечно, и до революции заботились о сиротах: отправляли в приюты, раздавали крестьянам «в дети». Но кем бы вы могли оттуда выйти? Малограмотными батраками, сапожниками, фабричными, солдатами колониальных войск. Образование получали, выбивались «в люди» только единицы. Иными словами, сирота были пасынками у государства. Вы ж, ребята, Советскому государству родные дети. Перед вами широко открыты двери всех школ, университетов, ворота, заводов, мастерских. Каждый из вас может стать кем захочет: пилотом, сталеваром, агрономом, хлеборобом, водителем корабля, инженером, врачом. Только учитесь, привыкайте к труду.