– Увы… Я не помню, но думаю, что завидовала вам. Так что же все-таки произошло потом, Лука Ильич?
– Я выступал десять лет, с восьми до восемнадцати… – Задумавшись, Громов вдруг накрыл ее руку своей. Вероника руки не отняла. – Я очень любил музыку, и многочасовые ежедневные занятия не казались мне каторгой. Кризис произошел, когда я окончил музыкальную школу при консерватории. Тогда я впервые всерьез задумался о происходящем… Раньше все было просто: публика приходила смотреть на ребенка, исполняющего произведения, которые осилит не каждый взрослый музыкант. Потом, уже подростком, я был уверен, что мой внутренний мир богаче, чем у любого другого человека, и выплескивал в зал свои гормональные бури. А тут я неожиданно понял, что в мире есть много людей гораздо умнее и тоньше меня и что мне абсолютно нечего поведать им со сцены. Да и о чем мог поведать восемнадцатилетний пацан, не имевший никакого жизненного опыта и не видевший ничего, кроме теплого уютного дома и рояля? Рассказать слушателям о первой любви? Но я не был влюблен. В общем, я был вроде художника, который прекрасно владеет техникой, но никак не может придумать, что бы такое ему нарисовать.
– Но разве рядом с вами не было людей, которые понимали ваши проблемы и хотели помочь вам?
– Такие люди были. Но то, что они говорили, для меня звучало банально, а ведь я-то считал себя особенным!
Громов грустно усмехнулся. Вероника молча смотрела на него, ожидая дальнейшего рассказа.
– И родные, и педагоги требовали, чтобы я продолжал учиться, а я не понимал, зачем это нужно. Мне-то хотелось совершать какие-то взрослые яркие поступки, куда более значительные, чем выход на сцену. Короче, тогда я рассорился со всеми и не придумал ничего лучше, как уйти в армию… Сейчас уже и не вспомнить, что я собирался этим доказать. Но почему-то я решил, что вернусь оттуда другим человеком. Так оно и вышло.
– Простите?
– А разве вам еще не сказали в больнице? Тяжелая контузия, месяц комы. Врачи думали, что я на всю жизнь останусь идиотом. Да, наверное, я им и остался.
– Разве можно так говорить о себе?!
– А что такого? Мне стыдиться нечего. Я вышел из госпиталя взрослым человеком, познавшим боль и страдания, видевшим смерть, как ни высокопарно это звучит. Я радовался, что остался жить. Теперь я знал, что нужно радоваться самому и радовать других, ибо в любую секунду тебя может шарахнуть осколком по голове. Я узнал, что жизнь – очень хрупкая штука и ценнее ее ничего нет на свете. Все это немаловажные знания, согласитесь… Короче говоря, мне не терпелось вернуться к занятиям музыкой, ибо из армии меня все равно комиссовали, а в консерватории, наоборот, ждали. Несмотря на то что я пропустил больше года занятий и то место, которое я занимал раньше, уже было занято другими, нашлись люди, которые в меня верили. Но очень быстро выяснилось, что играть, как прежде, я не смогу никогда. И дело даже не в технике, утраченной за пропущенный год. Вы сказали, что нельзя называть себя идиотом, но ведь контузия и кома не проходят бесследно. Я не мог и до сих пор не могу долго читать и разбирать ноты. Дойдя до конца только что разученной вещи, я часто не помню ее начала. Поверьте, что это несовместимо с карьерой музыканта.
Веронике захотелось сказать что-нибудь ободряющее, но Громов, похоже, в этом не нуждался. Заметив, что ее бокал уже пуст, он улыбнулся и направился к стойке.
– И вы ушли из консерватории? – спросила Вероника, когда Громов вернулся за столик с новой порцией ликера для нее.
– Нет, я все-таки доучился, – вздохнул он. – Хотя учеба давалась мне с большим трудом, поверьте. Теперь я сам не понимаю, зачем нужны были эти муки. Наверное, опять хотел что-то доказать, на этот раз самому себе.
– Доказали? – улыбнулась она.
– А черт его знает! Не помню! – Он весело захохотал.
– Я поняла, что больше вы не могли концертировать. Но вы могли преподавать.
– Я и сам так думал. Но очень скоро выяснилось, что у меня нет никакой склонности к преподаванию. Я не мог объяснить человеку, как надо играть. Правда, я мог показать, но, знаете, Вероника Васильевна, этого мало. Если бы вы слышали, какие слова находили мои собственные преподаватели музыки!.. Это же настоящая поэзия! У меня таких слов не было. А детей я вообще боялся.
Он замолчал. Выдержав паузу, Вероника попросила:
– Доскажите, пожалуйста, вашу историю.
– Да уже почти нечего досказывать. Я решил: раз успех в музыке мне больше не светит, значит, надо уходить из нее. Без оглядки.
– И вам не было страшно?
– Нет. Страшнее было бы остаться и завидовать тем, чьи имена печатают на афишах крупным шрифтом.
«А вот я осталась в медицине и до сих пор завидую хирургам, делающим сложные операции! Хотя тоже могла бы сменить профессию. Стала бы хорошей портнихой. А может, чем черт не шутит, известным модельером…»
– Я вспомнил, что в армии получил специальность электромеханика, – продолжал Громов, – пошел по улице, объявления читаю. Помните, раньше на проходных такие висели: «требуются» и дальше перечень профессий. Увидел, что больнице нужен электромеханик, и обрадовался. Во-первых, работа по специальности, а во-вторых, в больнице – значит, в случае чего без медицинской помощи не останусь. Вот с тех пор и работаю, уже двадцать лет почти. Карьеру сделал. От простого электрика до зама по АХЧ.
Вероника улыбнулась.
– Зря улыбаетесь! – сказал он обиженным тоном. – У нас цепи замыкает и канализацию прорывает не так часто, как могло бы. Вы вспомните, сколько лет корпусам! Конечно, я могу с умным видом принести вам план реконструкции больницы, но смысл? Денег-то все равно нет. Ну что, еще ликеру?
– Нет-нет! – испугалась она.
– Как угодно.
– Лука Ильич, – обдумывая вопрос, который ей очень хотелось задать, Вероника нервно вертела в пальцах сигарету. – Скажите, вы были очень… даже не знаю, как выразиться… «расстроены» – слишком слабое слово. Подавлены? Что вы испытали, узнав, что больше не сможете играть? Поверьте, я спрашиваю не просто так. Дело в том, что мне в свое время тоже пришлось отказаться от любимого дела… Я была подающим надежды хирургом и не мыслила себя вне хирургии. Но потом сломала руку, повредила нерв… С тех пор прошло много лет, но я так и не оправилась от этого удара… Вот вы сказали, что ушли из музыки, потому что не хотели завидовать. А я осталась в медицине и до сих пор завидую успешным хирургам черной завистью. Я все еще злюсь на судьбу, мне так и не удалось примириться с ней. А вам? Скажите, вам это удалось?
Громов смотрел на нее так внимательно, что ей стало неловко. По какому праву она задает ему такие вопросы? Да и сама ударилась в откровенность… Или это ликер так подействовал?
– Я чудом остался жив, Вероника, – тихо сказал Громов и крепко сжал ее ладонь вместе с неприкуренной сигаретой, – и сохранил рассудок, что противоречит всем медицинским канонам. Я был счастлив, что избежал смерти и безумия, и мне показалось справедливым, что за это судьба забрала мой дар. Ведь не моя заслуга в том, что мне достался абсолютный слух и руки, хорошо приспособленные для игры.