Ольга красная, как кумач, с мутными, безумными глазами, поправляла перед зеркалом спутанную прическу, пошатывалась, приседала и хохотала:
– Да, я такая… А ты думала, – что? Ха-ха-ха!.. Есть о чем тужить!.. Дряни!.. Да!.. И Аделька дрянь, и все!.. И я дрянь!..
– Тише ты! Какие слова? Разве можно?
– Не желаю тише. Имею право, чтобы громко. Кричи во всю! Ругай! Бей! Ничего не будет! Это ничего… Сделай твое одолжение! Еще деньги заплатят.
– Ты уж очень много шампанского выпила.
– Еще бы с поганцами трезвой сидеть!.. А Адельке я покажу, как меня в морду…
– Оля!.. Бог с тобою! Что ты говоришь?
Ольга опомнилась, посмотрела на Машу пьяными, мрачными глазами, оправилась и спустила тон.
– И то… эк меня разобрало!.. – с усилием засмеялась она. – Невесть что плету… Фу-у-у!.. Налей мне воды, пожалуйста.
– Надеюсь, ты с нами, к Полине Кондратьевне? – спросила встревоженная Маша.
Ольга отрицательно замотала головою.
– Ой, Оля, – встрепенулась Маша, – ой, голубчик, поедем лучше с нами! Уж мы тебя как-нибудь спрячем от крестной. А домой, как ты покажешься такая? Всех перепугаешь… Не надо, Олечка!..
– Фю-ю-ю-ють!.. – засвистала Ольга. – «Иде домув мой?» – слыхала, хоры поют? Когда еще я попаду домой-то?! Меня Фоббель проветривать везет… За Лахту, в охотничий домик… чай пить… у! Ненавижу! Кровь мою выпьет, швед проклятый!.. Ну да ладно! погоди!..
И вдруг насупилась.
– А Ольгой называть меня здесь не смей… Я для кабака Эвелина, а не Ольга… Ольга, Марья – это мы дома.
А Эвелинка, Люлюшка – для кабака…
Как-то раз Маша прихворнула на несколько дней и, смертельно скучая, должна была отсидеть их в полном одиночестве. Даже Ремешко не заезжал, потому что его не было в Петербурге: он отправился по делам в Москву. Прибыв по выздоровлении к Полине Кондратьевне, Маша еще на подъезде, по перекошенному лицу красивой Люции, которая вышла на ее звонок, заметила, что в доме неладно.
– Не приним… – начала было Люция, но, узнав Машу, улыбнулась и махнула рукою. – Ох, это вы, барышня! Вот до чего замоталась: своих не узнаю. Пожалуйте. Вам-то можно. А то никого не принимают – ни сама, ни Адель Григорьевна…
– Что случилось? – испугалась Маша.
– Сама больна… Третьи сутки… Сегодня с утра пятую истерику закатывает. Швейцар за доктором Кранцем в карете услан… Такая тамаша идет третий день, что не дай Бог лихому татарину…
И наклонясь к уху барышни, горничная прошептала:
– На бирже пробухалась. Сормовские подкузьмили.
Адель, сидевшая в своей комнате за письменным столом, мрачная, бледная, злая, обернулась на Машу тигрицей какою-то разъяренною, но, узнав ее, смягчила взгляд.
– А, Люлю! Поправилась? Слава Богу, очень кстати. А то я одна просто с ног сбилась. Слышали, старушка-то наша отличилась? Чтоб ее черт побрал, не говоря худого слова!.. На сорок одну тысячу! Можете себе вообразить?
Маша не могла вообразить. Про такие суммы она только в романах читала.
– Главное, что досадно, – желчно продолжала Адель, роясь в бумагах на столе, – что досадно… Если ты хочешь крупно играть, то умей владеть собою. А то извольте радоваться: хлопнулась в обморок в банкирской конторе!.. ну и скандал на весь Петербург! Сейчас же закричали: Рюлина разорилась, Рюлина банкрот! А ничего подобного. Она не сорок одну тысячу, а четыреста десять тысяч в состоянии потерять, и все-таки у нее останутся прекрасные средства на дожитие… Да!.. Конечно, если не хлынут потопом вот этакие бумажки.
Адель бросила Маше голубой листок, в котором m-me Judith вежливо и сухо просила m-me Рюлину как можно скорее очистить счет по ее магазину.
– Понимаете? Мерзавка какая! Часа не прошло после этого глупого обморока, как мы уже получили эту прелесть… Я всегда говорила и говорю, что Петербург по сплетням хуже всякого захолустья… Часа не прошло, а уже всюду молва, что разорилась, и счет!.. И вот еще!.. вот еще…
Адель нервно подавала Маше счет за счетом.
– Денежные катастрофы поражают людей, как молнии. Вы не успели опомниться, как кредит ваш – уже на дне пропасти…
Маша видела на счетах фирмы знакомых магазинов, где она должна, и сердце ее сжалось.
– Что же теперь делать? – пролепетала она.
Адель злобно мотнула головою.
– Надо платить. Но – чем, вот вопрос… не знаю!.. Не предвижу никаких поступлений. У нас до ста тысяч в долгах, и никто не платит… Я не про вас говорю, – резко бросила она в ответ на робкое движение вспыхнувшей Маши. – Что ваш долг? Капля в море. Заплатите вы, не заплатите, – нам от того ни лучше, ни хуже не будет. Да и с какой стати вам платить свои гроши, когда другие так бессовестны – не платят десятки тысяч? За что вам быть святее остальных?
Тон Адели – даже не укоризненный, а какой-то необычайно свысока пренебрежительный, точно и в Маше, и в долге ее видела невесть какую ребяческую, даже недостойную разговора, мелюзгу, – больно уколол Лусьеву. А Адель, сердито усмехаясь, поддавала жару:
– Вот тоже Жозька… сумасшедшая… Можете себе представить? Как услыхала про нашу беду, сейчас же бросилась в ломбард, вся заложилась, осталась в одном платье… Пятьсот тридцать рублей принесла… Ну, спрашивается, на что нам ее пятьсот тридцать рублей? Конечно, благородно… Я всегда знала и утверждала, что другой такой души, как Жозя, не найти днем с огнем… Но – какая польза? к чему?
– Нет, Адель, – твердо возразила Маша. – Нет, это она прекрасно поступила, как должно… Всем нам надо так. Я уверена, Адель, что и вы сделали то же… что-нибудь очень хорошее.
Адель нахмурилась.
– Я… что обо мне?! Если я не постараюсь для Полины Кондратьевны, то кому же? Мы с Люцией без башмаков останемся, а старухи своей не выдадим. Довольно предательниц и без нас…
Когда Маша уходила от Адели, Петербург для нее делился рюлинским домом на две резко распределенные половины: на белых агнцев, которые стараются всеми своими средствами и силами помочь бедной Полине Кондратьевне, как Адель, Жозя и Люция, и на смрадных козлищ, ничего не сделавших и не желающих сделать для своей благодетельницы, как (покуда) она, Маша, и, быть может, «вечная эгоистка» – Ольга Брусакова. Сделав визит к последнему козлищу, Маша, действительно, нашла его возмутительно равнодушным к злополучию Полины Кондратьевны, от чего и пришла в величайшее негодование. Само собой разумеется, что Лусьева последовала великодушному примеру Жози и немедленно заложилась в ломбарде тоже до последней нитки. Вырученные сто восемьдесят четыре рубля – жалкие крохи – она принесла к Адели со слезами на глазах, понимая ничтожность своего даяния.
– Вот… все, что выручила… больше не дают… – сказала она и горько заплакала.