Адель только повествовала:
– Жила у нас одна буластовская, Клавденька… Та, бывало, все по ночам с постели срывалась. «Куда ты?..» – «Прасковья Семеновна кличут!..» – «Очнись, глупая…» – «Пусти, пусти!., щипать станет!..»
Рюлина узнала о смущении Марьи Ивановны и лично ее успокоила:
– Слово тебе даю, что этого не будет. Зачем? Я совершенно тобой довольна. Если бы я хотела с тобой расстаться, то уже рассталась бы: Буластова мне за тебя пятнадцать тысяч надавала.
Есть натуры, женские в особенности, которым всякая властность, хотя бы и самая порочная, нравится и импонирует, в которых чувство принадлежности быстро переходит в привычку и, при не совсем дурном обращении, даже во что-то вроде привязанности. Лусьева была из таких. Она поработилась Рюлиной с детской легкостью и вскоре стала в ее доме настолько же позорно своей, как Адель и Люция. Ее давно уже не стерегли, следить за ней вне дома тоже перестали – мало того: когда в доме появилась новая «крестница» Полины Кондратьевны, беленькая и глупенькая немочка, едва перешагнувшая за шестнадцать лет, Рюлина поручила надзор за ней Маше, – так уверилась старуха, что загубленной до конца девушке некуда идти, да уже и нет у нее воли на уход. Нельзя человеку, очутившемуся в позорном и гибельном положении, жить без надежды выйти из него когда-нибудь. Хранили этот мираж будущего и невольницы «генеральши». Они не раз слыхали от своей повелительницы и верили, что Полина Кондратьевна уже устала вести свое огромное и трудное предприятие и намерена вскоре забастовать, а при забастовке сломает свой роковой шкаф, сожжет в камине роковые пакеты и отпустит всех на волю. Она бы давно ликвидировала, да все проигрывает.
В самом деле, – умная, ловкая, властная старуха имела чуть ли не единственную слабую струнку в характере, – зато и господствовала же над ней струна эта! Демон игры владел Рюлиной беспрекословно. Несмотря на очень значительный доход, она никак не могла собрать капитала для жизни рентою, о которой мечтала уже лет пятнадцать. То разоряла биржа, то обижали карты и тотализатор, то ощипывала рулетка.
– Хотя бы вы любовника завели на старости лет, – язвила ее Адель, – чтобы бил вас и не позволял вам просчитываться!
И старуха, которая в других случаях не терпела – куда уж насмешек над собою! – взгляда без почтения, жеста неуважительного, – на этот выговор конфузилась, отмалчивалась, отсмеивалась.
– Не надо ворчать, Адель! Если выиграю, пойдет тебе же на приданое.
– Смотрите: моих не продуйте! – безнадежно возражала Адель.
Ей искренно хотелось, чтобы игра не сбивала старуху с пути к ликвидации. Она находила, что пора им сойти с опасной сцены.
– Не всегда счастье. Так нельзя надеяться, что можно продвигать вечно. Столько конкуренток, каждый день новые… Положим, по делу, нам никто из них не опасен. Но в профессию начинает влезать такая шваль… от них всего скверного следует ждать!.. Каждый день возможен донос, скандал, и все полетит к черту!.. Да наконец надо же когда-нибудь и просто остепениться! Я совсем не намерена покончить свою жизнь в этих милых трудах… Я отдала им более двадцати лет жизни… В день моего четвертьвекового юбилея я говорю: баста! – и складываю оружие. Пора жить! – жить, черт возьми, а не прокисать в работе!
Маша долго не могла поверить, что Адели уже сорок лет: до того казалась моложава, крепка и здорова эта красивая женщина, скованная лет на девяносто жизни.
– Бывают же такие железные! – завидовали ей все. – Она и спит-то вполглаза, точно кошка, – право!
– Если надо, хоть трое суток могу не спать! – похвалялась сама Адель.
Она была педантично воздержанна в своем общем житейском режиме, – сколько позволяла профессия, разумеется. Вина она выпивала обязательно пол-литра в день, одного и того же, красного, довольно высокой марки, и уж больше нельзя было заставить ее выпить никакими просьбами, – хоть насильно в рот лей. Но спаивать целые компании и самой среди них разыгрывать полупьяную – была великая мастерица. Рестораторы ее обожали, потому что не было в Петербурге равной искусницы опустошить все близстоящие бутылки на столе, не выпив из них ни глотка… Совершенно исключительная физическая сила, ловкость и гибкость ее приводили рюлинских женщин в изумление.
– Мне бы в цирке гимнасткой быть или наездницею, – говорила она. – Жалею, что смолоду не занялась…
– Это она закалилась, подмерзая в корзине на моем крыльце!.. – объясняла Полина Кондратьевна, вспоминая, что некогда нашла Адель, трехнедельным ребенком, на подъезде барского дворца в подмосковной усадьбе графа Иринского. Происхождение подкидыша, однако, было выслежено, и родители Адели приведены в известность.
– Порода хорошая! – хвалилась собой Адель. – Здоровая, южная кровь!
– Но ведь маменька ваша, сказывают, была из Волоколамска, – вот, что летом приходят малину убирать? – язвила ее Ольга Брусакова.
Адель невозмутимо возражала:
– Зато родитель француз, провансалец. Он до сих пор служит главным управляющим у графини Лотосовой… то есть числится и жалованье отличнейшее получает, а уж, какая может быть в его годы служба! Графине восемьдесят пять, ему семьдесят… развалины!.. Так, – награжден свыше меры в воздаяние за прежнюю любовь и заслуги. Она его, говорят, у самой Ригольбоши отбила и в Россию увезла!.. Замуж за него хотела выйти, да граф развода не дал, а когда он помер, уже и охота прошла.
Адель выросла у Полины Кондратьевны за дочь и, кажется, никогда с ней не расставалась. Она была единственной привязанностью Рюлиной, женщины без родственников, совершенно одинокой. Старуха даже ревновала ее, если у Адели заводилась какая-нибудь неделовая дружба. Влюблена Адель, по собственному своему признанию, не была ни разу и ко всякому амурному томлению относилась с большим презрением.
– Блажь!
– Ну а вдруг влюбишься?
– Нельзя влюбиться. Глупое слово! Может только блажь найти.
– Ну хорошо, пускай блажь!.. Как ты будешь, если блажь найдет?
Адель усмехнулась.
– Переселюсь на несколько дней в шестой номер и не вернусь, покуда не просветлеют мозги… Так, знаешь, чтобы о мужчине и думать противно было… Вот, – как Фиаметте про икру…
В шестом номере жил Ремешко и два его товарища, тоже причастных к делу госпожи Рюлиной.
* * *
Как ни гадок был рюлинский ад, какими презренными и несчастными не почитали себя закабаленные в нем рабыни, однако и им на столичной лестнице промысла их оставалось еще – на кого смотреть свысока, кем брезговать, кого презирать, – но заслугам, как тварей, опустившихся в порок бесконечно глубже, чем они, гниющих в такой нравственной низости, что, кажется, сама грязь, которой служили эти позорные существа, удивлялась им и отвращалась от них с тошнотою. Мужчины шестого номера всеми женщинами дома Рюлиной были ненавидимы. Что за птицу представлял собой «пробочник» Ремешко, уже было рассказано подробно. А он был сравнительно самый порядочный из трех, то есть, по крайней мере, и будет вернее, самый осторожный: памятовал, что все-таки – не ровен час – в лоб может хлопнуть револьверная пуля, а на ребра обрушиться костоломная дубина рассвирепевшего родственника, жениха или любовника которой-нибудь из погубленных им жертв. Приличнейший на вид, солидный, умелый разыгрывать роль богатого человека, которым он, и в самом деле, кажется, был когда-то, он работал по преимуществу в мелких буржуазных и чиновничьих семьях. Громкая фамилия, великосветские манеры и репутация миллионера обволакивали Лусьевых, Брусаковых и им подобных, как сладкий дурман, и покоряли Ремешке девушек и женщин тщеславной мещанской среды с быстротой, которой позавидовал бы сам Дон-Жуан испанский. Он часто уезжал в провинцию и возвращался оттуда почти всегда в компании какой-нибудь хорошенькой дурочки, которую, сыграв предварительно более или менее чувствительную любовную драму, благополучно передавал в когти Полины Кондратьевны за вознаграждение – нельзя сказать, чтобы очень щедрое. Компрометирующие «пакеты», которыми Рюлина держала в руках рабынь своих, имелись у нее и на мужчин из шестого номера, но – хранились не в домашнем несгораемом шкафу, а в банковском сейфе какого-то заграничного банка.