Трепетали ее все, потому что мясистый кулак ее в случае провинности не разбирал возраста и пола, и усатые морды «жильцов» обливались кровью из «хрюкала» так же легко и покорно, как и нежное личико беззащитной семнадцатилетней девочки, не угодившей своему «гостю».
– У меня, батюшка, отец родной, для гостя – рай, – убеждала Буластиха своих приятелей-клиентов: ни тебя опоят, ни тебя окурят, часов-кольцов не снимут, бумажника в кармане не тронут…
– Это хорошо, мать-командирша, что совесть помнишь!
Буластова ухмылялась.
– Ну совесть!.. Где в нашем деле совестью заниматься?.. Не то чтобы совесть, а – не расчет. С очень толстым бумажником ты, купец милый, как будучи человек торговой души, ко мне в большой разгул не пойдешь. А тыщу-другую с тебя снять – рук марать не стоит: коли в задор войдешь, сам больше оставишь!.. Кабы на сто тысяч, на пятьдесят, ну – на двадцать на пять, – это еще куда бы ни шло руку закинуть! А что мне – скандал на ту же сумму влетит. Полиция, да суд, да газетишки… погибель!
Шантажные оковы, которыми удерживала своих невольниц Рюлина, Буластова ценила очень мало.
– Барская затея, и страх от нее барский, – объясняла она. – Когда девица в моих руках, я ее завсегда так расположить могу, что, окромя энтого самого, никакой другой угрозы супротив нее уже и не требуется. Чего ее старым страмом стращать? Живет у меня, вот те и весь страм… довольно! Энто у Рюлиной субтильности-миндальности, потому – графы, бароны, калегварды… А меня, батюшки, кормят Калашни-ковская пристань да Гостиный двор. Моя публика – хо-хо-хо!.. Уходи от меня, пожалуй: Рюлина со всеми своими пакетами того не сделает, как я тебя без пакета по всей Рассее затравлю!.. От меня – ежели не на выкуп, так – на бланку, в разряде, по книжке… других ходов нет.
По этому рассуждению, невольниц на «пакете» у нее под-начальством имелось, действительно, немного. Преобладающее большинство составляли просто тайные проститутки, по ремеслу скрываемые и скрывающиеся от полиции. Элемент, которым Рюлина брезговала, здесь почитался главным в деле.
Затворничество, – вне выездов на «работу», всегда под присмотром какой-либо верной дуэньи, – соблюдалось строжайшее. Шпионство было развито стихийно. Хозяйки шпионили за экономками, экономки за хозяйками, «жильцы», прислуга, женщины – все были связаны взаимным наблюдением и доносами. Буластиха знала всегда и все по всей своей сети. Память у нее была огромная, – точно губка, всасывающая сплетни. На невольниц она принимала жалобы ото всех, невольницы жаловались с успехом, лишь когда их дурно кормили: на этот счет Буластиха была очень внимательна и предусмотрительна, – все остальные претензии она пропускала мимо ушей, а над иными прямо издевалась:
– Говоришь, – экономка по щекам тебя прибила? Больно?
– Ужасно больно, Прасковья Семеновна.
Трах!!! у девушки сыпятся искры из глаз от неожиданной оглушительной пощечины.
– Так больно или еще больнее? – хохочет Буластиха.
– Прасковья Семеновна! – бросается к ней девушка, – не велите «жильцу» ко мне приставать… Я его видеть не могу, а он бить грозится, насильно приказывает…
– Дурак, что еще не бьет, – хладнокровно возражала Буластиха. – Дура! Убудет тебя, что ли?
– Заступитесь… Противен он мне!..
– Ну да! Только и есть мне дела, что твои капризы разбирать. Ты, девушка, с «жильцом» не вздорь. Жилец вашей сестре человек завсегда самый нужный. Жильцу угоди.
Невольницы в корпусе считались более почетными, чем невольницы мелких квартирок. При себе Прасковья Семеновна поселяла тех, которыми наиболее дорожила, но ее отвратительный, свирепый характер делал это нерадостное отличие почти наказанием.
При вступлении Маши в корпусе жило пять девушек, из них ни одной интеллигентной. Роль примадонны, за отсутствием «Княжны», разыгрывала великолепная волжская красавица Нимфодора, белотелое создание, с глазами репою, которое никак не могло запомнить собственного своего имени. При первом знакомстве с ней Маши Нимфодора была в слезах: ей только что досталось от хозяйки, – зачем была дура дурой при деликатном госте?
– И грит этто он, злодей, – всхлипывала Нимфодора пред Машей и хорошенькой, как молодой хищный зверь, гибкой, черной, глазастой, знойной и опасной еврейской Фраскитой, – и грит он этто мне, голубушки мои: «Так, стало быть, – грит, – сударыня, должон я понимать вас из благородных?..» Я ему все, как Федосья Гавриловна учила, сичас объясняю: «А вот вам, кавалер, как Бог свят, Мать Пречистая Богородица, что тятенька у меня майор, а маменька… как ее, пес-дьявол? – адъютантша». – «Удивительно!» – грит. – Я ему на это: «А, как есть, ничего не удивительно, потому что, стало быть, у мово родителя лента через все плечо и, выходит, остаюсь я теперича пред вами полковницкая дочь».
– Это, – про ленту-то, – тоже Федосья Гавриловна тебя учила? – язвила и хохотала хорошенькая Фраскита.
Нимфодора уставила на нее свои унылые глаза, как телка, созерцающая новый забор.
– Н-н-не… про ленту я сама…
– Зачем же?
– А гадала, что баско… Мать-кормилица! Что ж мне? – уж и слова своего не скажи? Чать я не для худого, своей же хозяйке стараюсь…
– Ну! ну! – наслаждалась злорадством Фраскита.
– Ну… он, аспид холодный, все вида не подает, в сурьезе сидит, комедь ломает: «А образование, – грит, – свое вы, я в том уверенный, в ниверситете имели?» Я, – как и что в том разе сказать, не ученая, – политично отвечаю ему в обиняк, с учтивостью: «Это, милостивый государь, не от нас зависимое, а как тятенька с маменькой пределят». – «Очень похвально, – грит, – милостивая государыня, правильное имеете рассуждение, одобряю. А имечко ваше святое как?» Я, сделамши ему с приятностью глазки, натурально запрошаю: «А вам на что? Может, это мой тайный секрет?» – «Да все же», – грит. «Ну, зовите хучь, Олею». – «Ну что Оля: врете все… хороша Оля, да с ней недоля!., вы заправское имя скажите!..» – «А уж ежели хотите знать заправское, то зовут Помидора…» А он, что же, черт зевластый? Как загогочет… ровно боевой гусак! И сейчас же экономку, Раису Михайловну, кличет. «Вы бы, – грит, – плутовки, подделыцицы питерские, свою полковницкую дочь хоть врать складно выучили!.. одно с вашей стороны ко мне невнимание и мошенство! Так уж только за красоту не увечу, да что деньги вперед заданы».
Две девушки были из безличных, но красивых и бойких петербургских немок. Пятая и последняя – особа уже лет тридцати пяти, или казавшаяся настолько по старообразию, превосходно сложенная, хотя и сильно ожирелая, – была очень некрасива грубым, что называется, носорожьим лицом «кожевенного товара», с большими белесоватыми глазами и носом, изучавшим движение планет на небеси.
– Нет ничего, что бы Антонина не могла рискнуть! А ругается она, как орган! Если заведен, будет сыпать четверть часа, не передыхая, и все разные слова!.. Купцы ее за это страсть обожают!
Столь исключительными данными объяснялось, почетное не по наружности, место Антонины в буластовском деле. Кроме того, у нее было чудеснейшее контральто, которым она мастерски пела под гитару цыганские песни. За этот талант и за грубую, мужественную развязность Антонина и между товарок занимала привилегированное, господствующее место. Немки ее обожали и чуть не дрались между собой за близость к ней. А Антонина обходилась с ними небрежно и повелительно.