Уже поздно вечером растолкала ее Федосья Гавриловна.
– Вставай. Сама тебя спрашивает. Гости будут.
В голове у Маши гудела и пересвистывала похмельная вьюга, комната каруселью вертелась в глазах.
– Куда же я к черту гожусь? – сказала она охрипшим голосом.
Пошатываясь от опьянения сном и вином, она добрела до зеркала и ахнула: из стекла взглянуло на нее совсем чужое лицо, оплывшее, опухлое, грубое, почти без глаз…
«Словно Люция, бывало», – с мрачным отвращением вспомнила она.
– Я не могу выйти такая, – решительно сказала Маша экономке. – Пусть Прасковья Семеновна извинит…
– Ш-ш-ш-ш…
Широкая ладонь Федосьи Гавриловны легла на губы Лусьевой.
– Что ты? сдурела, оглашенная? – зашипела экономка, боязливо косясь на двери. – Она те так извинит… Благодари своего Бога, что не слыхала! Ты, Марья, эти рюлинские фокусы, пожалуйста, оставь… честью тебя прошу! У нас нельзя. У нас, друг, и в хвост, и в гриву! Я тебя, по нежности моей, добром предупреждаю. Другую бы – прямо через плечо полотенцем…
– Да как же я… вы посмотрите на меня! – залепетала струсившая девушка.
– Ступай в ванную, под душ стань… Что хочешь с собой делай, а чтобы через час к гостям выйти!.. Богатейшие бакалейщики!.. Мы у них товар берем…
Когда Маша, синяя, стуча зубами, дрожа всем телом, вся в пупырышках гусиной кожи, но уже свежая и бодрая, скоком прибежала из ванной, Федосья Гавриловна подмигнула ей на стол:
– Ну-ка, Господи благослови!
– Что это?
– Финь-шампань, питье просвещенное. На поправку нет его милее. Пей, больная: угощаю! Лучше здоровой станешь.
– Да я коньяку никогда в рот не брала.
– Начать надость. Не махонькая!
– А запьянею?
– Дура! Не знаю я, что ли, сколько поднести? Оживешь, а не очумеешь! Пей!
И так пошли за днями дни, за ночами ночи. Тот же проклятый успех, что у Рюлиной, преследовал Лусьеву и здесь. Только одна «Княжна» оставалась впереди ее по заработку, поступавшему в карманы Прасковьи Семеновны Буластовой. Красота и привлекательность Лусьевой все-таки тушевались за титулом и родословной тощей, подслепой, дурнозубой и скучной женщины, с десятком физических недостатков и, кажется, без единого физического достоинства. Гостиный двор и Калашниковская пристань с ума сходили не по сиятельной кокотке, а по ее сиятельству…
– Ведь от Гостомысла-с!.. Это, сказывают, еще раньше Рюрика-с!.. И вдруг… Ах-ах-ах! Вы прикиньте, извольте вместить, каково это!..
Обращалась Буластова с Лусьевои, по-прежнему, лучше, чем с остальными, но это зависело исключительно от покровительства Федосьи Гавриловны, а за покровительство экономки имели против Маши злой зуб решительно все – и женщины, и предержащие власти буластовского дела.
Когда Буластиха или Федосья Гавриловна наказывали или обижали какую-либо женщину, товарки ей сочувствовали, ее утешали, не разбирая, права та была или виновата. Если доставалось Маше, все торжествовали:
– Слыхали, девицы? Нонче уже и дворянок хлещут…
– Свои разодрались!
– Милые бранятся, только тешатся!
– Супружеская сцена!
Дружбы у Маши не сложилось ни с кем в корпусе, кроме «Княжны», а эта последняя почти постоянно бывала в разъездах, – на «гастролях», как угрюмо острила она. В первое время к девушке была внимательна и ласкова певунья Антонина, но именно за ее ласковость ревниво возненавидели Машу обе немки. Да и ласковость Антонины была с противным оттенком, и к самой Антонине Маша чувствовала инстинктивное, физическое отвращение. Когда же Федосья Гавриловна гласно и открыто взяла Лусьеву под свою властную защиту, Антонина озверела против Маши пуще всех и – не проходило дня, чтобы не делала ей неприятностей.
Девушка чувствовала, что если каким-либо случаем покровительству настанет конец, то ее затравят, замучат, забьют во сто раз ехиднее и с большим зверством, чем всякую другую… на ней выместят все зло ужасного дома, которого она так долго и счастливо не разделяла с другими.
Она жила в постоянном испуге и поневоле, из чувства самосохранения, жалась к той, у которой находила себе опору. «Княжна» была права: Федосье Гавриловне льстило это покорное искажение защиты. Сама она держала свою юную приятельницу в ежовых рукавицах, но против всех других стояла за нее крепко и даже Буластихе поставила прямое условие.
– Вы мне, Прасковья Семеновна, мою Машку не троньте. Ручища у вас тяжелая, а она девушка сложения деликатного: самой вам будет невыгодно, если вы ей отобьете печенки. Вы не беспокойтесь: я вашего интереса не упущу, потакать не мастерица. Если девка что сошкодит, сама оттреплю ее, по всей моей доброй совести. Но уж вашей важной ручки, очень прошу вас, к ней не прикладывайте… Ссориться будем!
– Ну-ну, ладно!., черт с вами!.. «Два друга: колбасник и его супруга»!..
Покровительство Федосьи Гавриловны, если не совершенно избавляло, то значительно защищало Марью Ивановну еще от одного несчастия, не знакомого ей в рюлинскои неволе, но слишком обычного и общего пленницам Буластихи.
«Генеральша» выколачивала из своих кабальниц огромные доходы, но сообразно своей аристократической клиентуре, и сама держала себя барыней, и «воспитанницам» своим внушала высокий тон, исключавший всякую возможность интимного соприкосновения с плебейским мирком мясников, зеленщиков, булочников и т. п. поставщиков на хозяйство дома. Адель шикарно забирала у них продукты, шикарно и расплачивалась. Не погашенный чистой наличностью счет в хозяйстве Рюлиной был большой редкостью.
Наоборот, скаредная жулик-баба, Буластиха, поставщикам своим – кому вовсе не платила, кому платила дешево, жилила, не доплачивала, затягивала кредит вдолгую: ни с единым рублем не расставалась без спора и сделки с очередным кредитором. Поэтому между всем этим народом и ней установилась и прочно держалась полнейшая фамильярность, распространявшаяся, конечно, и на все население ее вертепа. И вот иногда на полный квит по счету, иногда за скидку или подождание долга, Буластиха нисколько не стеснялась, а даже в обыкновение взяла и всякому другому способу расплаты предпочитала – предлагать тела и ласки своих девиц. Конечно, не все кредиторы на то льстились, но в большинстве случаев Прасковья Семеновна торжествовала, и которая-нибудь из невольниц отряжалась погашать долг в порядке натуральной повинности.
Из месяца в месяц так обрабатывался бравый извозчик-лихач, обслуживавший «корпус» выездом рысака-одиночки для показных катаний барышень по городу. Слаб был парень на женский соблазн. Подает счет на тысячу рублей, – дай Бог, чтобы деньгами получил половину. Зато – хоть прямо с козел, как был, в кафтане и сапожищах, милости просим наверх, выбирай любую свободную из девиц и гуляй с ней, как хочешь и сколько хочешь.
«Кому другому – сам знаешь, Ваня, это многих сотен стоит, а тебе, за службу и дружбу, даром».