– И все-таки, – вымолвила Маша не без презрительного оттенка в голосе, – сколько она ни хороша, я не понимаю, как же ей не стыдно было так позировать?..
– Ну, это-то пустяки, – небрежно возразила Адель. – Вы в Петергофе бывали? дворцы осматривали?
– Сколько раз.
– Значит, должны были видеть портрет императрицы Елизаветы, когда она была маленькой великой княжною. Отец, Петр Великий, велел написать ее тоже совсем голенькой, чтобы все любовались, до чего она прекрасна…
– Да, но там маленькая девочка… бессознательный ребенок…
– А угодно вам взрослую, то на Невском, против Гостиного двора, на лотке у любого формовщика вы найдете гипсовую отдыхающую Венеру Кановы, то есть Полину Боргезе, сестру Наполеона Первого.
– Пусть так, но что же из того следует? Все-таки стыдно.
– Следует то, милая, что на настоящих высотах жизни красота перестает считаться с мещанскими предрассудками и не стыдится себя, а, напротив, эстетически гордится своей победительной силой…
– Ах да! Это – как в Греции… Фрина! – вспомнила Маша из запретного гимназического чтения страницу, целомудренно зачеркнутую в учебнике истории педагогической цензурой, а потому прочитанную гимназистками с особенным живым интересом.
Губы Адели тронула легкая насмешливая улыбка, которую она искусно скрыла.
– Вот именно, как Фрина пред судьями… А кстати: вам не случалось слыхать, что в Петербурге есть барышня, некая Юлия Заренко, до того похожая на «Фрину» Семирадского, что так и слывет в обществе Фриною?
– Неужели настолько хороша?
Адель пожала плечами.
– Как вам сказать? Конечно, хороша, но, по-моему, уж слишком захвалена и сама слишком много о себе воображает… Я вам покажу ее как-нибудь, она у нас бывает. Вы, на мой взгляд, гораздо лучше.
– Ох, вы, кажется, тоже хотите совсем меня захвалить! – смущенно рассмеялась краснеющая Маша.
А Адель твердила:
– Я только откровенна, только искренна!.. И ненавижу условности… условные фразы, условные поступки, условную мораль, отраву всей нашей жизни… В особенности, ох уж эта мне условная мораль петербургских мещан! За что я больше всего люблю и уважаю мою старуху, это – что в ней бесконечно много истинного достоинства и стыда, но ни малейшего страха пред глупыми условностями, которыми общество само себя сковывает, как кандалами. Собственной совести бояться – это мы с ней понимаем, но, что люди скажут, нам решительно все равно… Ведь вот и за Женю эту восхитительную сколько нам доставалось, когда она жила с великим князем, зачем мы ее принимаем у себя, не отвернулись от «погибшей женщины», как всякие там злородные и надутые мещанские добродетели… Из которых, однако, каждая, конечно, мечтала втайне: «Ах, если бы мне быть на ее месте!..» Потому что Женя видела у своих ног всю власть, все богатство, весь блеск, всех могущественных и знаменитых людей – да не только Петербурга, а всей Европы… Вот вам и «погибшая женщина»!..
– Однако, Адель Александровна, – робко протестовала Маша, побуждаемая проснувшимся в ней недружелюбием к красавице, – если она пожертвовала своим добрым именем для власти, богатства и блеска, это, согласитесь, действительно нехорошо… извините, что-то даже… продажное!
– Нет, это вы извините! – воскликнула Адель, даже с горячностью. – Ошибаетесь! Женя не продавалась! не способна была! Она сошлась с великим князем по глубокой, искренней взаимной любви. А что она так рискнула собою, то – что же было делать, если его высочество узнал Женю слишком поздно, когда был давно женат? Любовь не рассуждает и не терпит, а развод на этих высотах – дело недопустимое: династический скандал, нарушение политического равновесия Европы!.. А когда Женя заметила, что она ошиблась в князе и разлюбила его, то – как благородно и честно поступила! Никакие богатства и почести ее не удержали, не захотела кривить душою, – бросила все и ушла…
Маша вынуждена была согласиться:
– Да, если так, то, конечно…
Но Адель, все с той же пылкостью, напирала:
– Как вы думаете: такая «гранд дама», как Полина Кондратьевна, женщина старого институтского воспитания, полная самой взыскательной внешней добродетели, стала бы поддерживать дружеские отношения с продажной женщиной и вешать ее портрет на стену своего будуара?
Столь прямо поставленный вопрос застал Машу врасплох. Некоторое сомнение в великих добродетелях голой богини все еще смутно копошилось в ее мыслях. Но Адель и не ждала ответа, а с победоносной наглостью заключила:
– То-то вот и есть!.. А, милая мещаночка, я вас заставлю переменить мнение, пуританка вы этакая! Я вам еще порасскажу о Жене… Это не простая женщина, а живая волшебная сказка из тысяча одной ночи!.. Ну и вообразите себе теперь, что сказка эта, в угоду мещанским предрассудкам, вместо своего преступного романа с женатым великим князем, добродетельно обвенчалась бы с какими-нибудь холостым или вдовцом чинушей, столоначальником, начальником отделения или как там зовут их еще?.. Женя Мюнхенова в средней буржуазной обстановке! Ведь это же просто противоестественно, дорогая моя!.. Женя столоначальница! Женя хозяйка квартиры, где-нибудь в Рождественских, мать дюжины плаксивых ребят! Разве не грех? разве не преступление?
Случаем ли Адель метко попала в цель, Ольга ли Брусакова ее научила, но эти последние слова ее затронули как раз самую больную струну в сердечке Маши Лусьевой. В последнее время к ней упорно сватался столоначальник учреждения, в котором служил ее отец. Человек был приличный, с возможностями успешной карьеры, на виду у начальства. Словом, жених – хоть куда. Отец Маши очень ему покровительствовал и – нудить не нудил, но очень донимал дочь бесконечными разговорами-нотациями, что пора ей пристроиться, а лучше случая – и желать нельзя. Но Маше жених не нравился: казался скучным и пошлым, – в тридцать лет сухарем, а что же дальше будет?! Вообще, к чиновничьему мирку Маша относилась с недружелюбием, и заключиться в нем на всю жизнь представлялось ей жребием почти что самоубийственным. Понимая свою красоту, она даже к влюбленным в нее из этого мирка не имела веры и критиковала их скептически:
– Знаем мы, зачем ему нужна красивая жена. Женится, да и заставит себе карьеру делать. Предоставит кому-нибудь из начальства…
Так что суждение Адели о браке с «чинушей» взволновало Марью Ивановну, как эхо ее собственных мыслей, и с этой минуты злополучный столоначальник потерял чаемую невесту безнадежно навсегда.
В карете, уносившей подруг к родным пенатам, Маша трещала, как канарейка: уж так-то понравилась ей госпожа Рюлина и в особенности приветливая Адель. Ольга угрюмо молчала.
– А картины она тебе показывала? – спросила она, наконец, усталым, скучным голосом.
– Да… Фу, какая гадость!.. Не понимаю, как их можно держать в доме…
– Нравятся иным… – с насмешкой протянула Ольга.
– Но зато Жени Мюнхеновой портрет – какая прелесть! Ольга встрепенулась.