– Прошу прощения, сестра.
Но на самом деле Мэри была здесь ни при чем. Я переложил карандаш поближе к себе так, чтобы она не могла до него дотянуться. Я посмотрел Мэри в глаза, но она ответила мне самым невозмутимым взглядом. Лицо практикантки стало непроницаемым.
Повернувшись, я шагнул в темноту. Оглядываться не стал, но слышал, как сестра Дженкинс что-то шепчет Мэри. Остановившись рядом с Мариан Пауэлл, я стал разглядывать лицо девушки – впалые щеки, острые скулы, растрепанные, точно у пугала, волосы. Ей снился сон. Им всем снились сны, глаза вращались под сухими тонкими веками, руки и ноги подергивались. Первой успокоилась Элизабет Мейсон. Следом за ней – все остальные.
Сестра Дженкинс пошла в ванную, но оставила дверь открытой, и по полу пролег косой желтый прямоугольник света.
Я вернулся к Мэри.
– Скоро уезжаете? – спросил я.
– Не очень. Через три недели.
– Замечательно. Тогда у нас еще будет возможность поговорить.
Мэри закусила нижнюю губу и после долгого молчания ответила:
– По-моему, нам с вами не о чем больше говорить, доктор Ричардсон.
Я взял карандаш и показал ей.
– А по-моему, очень даже есть о чем.
Дверь ванной закрылась, и прямоугольник света исчез. К нам шагала сестра Дженкинс. Я спрятал карандаш в карман и сказал:
– Спокойной ночи, Мэри.
* * *
Чепмен сидел за столом в комнате отдыха. Он не услышал, как я вошел, и не знал, что за ним наблюдают. Наклонив голову, Чепмен щипал себя за левое предплечье и при каждом щипке громко ойкал.
– Майкл, – окликнул его я.
Он оглянулся через плечо, потом повернулся ко мне всем корпусом.
– А-а, доктор Ричардсон.
– Что вы делаете? – спросил я.
– Да так, ничего, – ответил Чепмен.
Я вошел в комнату и опустился на пустой стул рядом с ним.
– Пожалуйста, покажите руку.
Рукава халата и пижамы были закатаны, кожу покрывали маленькие фиолетовые синяки.
– Майкл, – спросил я, продолжая беглый осмотр, – зачем вы это делаете?
Майкл пожал плечами и одернул рукава. Я пытался его разговорить, но он упорно хранил молчание. Бывает, пациенты с депрессией пытаются нанести себе вред, и я решил, что это как раз такой случай, но через несколько дней засомневался, правильно ли истолковал его мотивы. Оказалось, щипки Чепмена были вызваны другой причиной.
Мы играли в шахматы, дело шло к пату. Я продумывал очередной слабый ход, и тут Чепмен с удивительным пафосом проговорил:
– Жизнь…
Подняв глаза от доски, я спросил:
– В каком смысле?
– Когда учился в Кембридже, мы обсуждали, что есть жизнь.
– И…
– Был у нас преподаватель философии. Гальперин, Дж. К. Гальперин. Он очень любил одну китайскую притчу. Древнюю, то ли третий, то ли второй век до нашей эры… – Чепмен сложил ладони вместе и церемонно произнес: – «Однажды я, Чжуан Чжоу, увидел себя во сне бабочкой – счастливой бабочкой, которая порхала среди цветков в свое удовольствие и вовсе не знала, что она – Чжуан Чжоу. Внезапно я проснулся и увидел, что я – Чжуан Чжоу. И я не знал, то ли я Чжуан Чжоу, которому приснилось, что он – бабочка, то ли бабочка, которой приснилось, что она – Чжуан Чжоу. А ведь между Чжуан Чжоу и бабочкой, несомненно, есть различие. Вот что такое превращение вещей!» [2]
– Значит, вы поэтому себя щипали, Майкл? Проверяли, не спите ли вы?
Чепмен сжал руки в кулаки.
– В последнее время мне снятся очень явственные сны, и кажется, будто я снова в Кембридже…
– Понимаю. Значит, сны у вас путаются с явью, и вы не можете понять, какая из ваших жизней настоящая – когда вы были студентом Тринити или сейчас, когда вы лежите в больнице?
Майкл ткнул пальцем в край стола, будто проверял, не снится ли он ему.
– Судя по тому, как ее рассказывал Гальперин, притча на этот вопрос ответа не дает.
– В таком случае прекратите себя щипать, это не поможет вам вылечиться, – сказал я.
– Да, – вздохнул Чепмен. – Пожалуй.
Через несколько дней Чепмен стал рассеянным, говорил вяло. Видимо, его что-то тревожило. Мы еще раз сыграли в шахматы, но он думал о чем-то своем. Я легко его обыграл, а он даже не огорчился. Я начал за него тревожиться и старался заходить почаще. Чепмен сидел на кровати, тупо глядя прямо перед собой. Как-то вечером я снова обнаружил его у окна, пальцы вцепились в металлические прутья. Этого он не делал уже давно. Пейзаж был мрачен, серые тучи висели низко, лил проливной дождь. Не оборачиваясь, Чепмен начал рассказывать:
– В колледже у меня началась бессонница. Вернее, я засыпал, но просыпался очень рано. Мне становилось скучно в крошечной комнатке общежития, и я отправлялся на долгие прогулки. Особенно часто ходил по тропинке на луга.
Чепмен отпустил прутья и сунул руки в глубокие карманы халата. Он не сводил глаз с вересковой пустоши.
– Однажды заметил на траве велосипед. Поблизости никого не было, но тут я услышал женский голос – кто-то пел. Оказалось, в реке купалась молоденькая девушка. Я спрятался за куст, и тут она вышла на берег, и я увидел, что она совсем голая. На следующее утро я снова туда вернулся, и потом тоже, и опять, и опять. Я ходил к реке каждый день, и всякий раз она была там. Было понятно, что она того. – Чепмен покрутил пальцем у виска. – Не в себе. Вела себя как маленькая. Собирала цветы, разговаривала с луной. Когда всходило солнце, махала ему рукой, а когда плавала, напевала детскую песенку. – Чепмен напел простую мелодию. – Слышали такую?
– Да, – ответил я. – Это про лодочку.
– Да. Лодочка, лодочка… – Чепмен поднял руку и замахал ею в воздухе, точно метроном. – Лодочка, лодочка, плывем при луне, гребем мы на лодочке, красиво, как во сне… – Издав отрывистый, мрачный смешок, Чепмен повторил последние слова: – Как во сне – прямо как у меня… – Чепмен повернулся ко мне, и голос его горестно задрожал. – Обнаженная. Невинная. И… я…
Лицо Чепмена сморщилось, грудь начала часто подниматься и опускаться.
– Меня накажут, доктор Ричардсон?
– А что случилось, Майкл?
– Меня накажут?
– Что вы сделали? Расскажите.
Глаза Чепмена виновато забегали.
– Ничего, – рявкнул он.
Я попытался вызвать его на откровенность, но Чепмен повернулся ко мне спиной и снова стиснул прутья. Уходя, я обернулся, и он стоял в той же позе, тихонько напевая мелодию «Лодочки».
Когда я поведал Мейтленду об исповеди Чепмена, тот лишь отмахнулся: