Вообще-то я никогда мужчин не воспитывала. Я просто уходила. Точно так же и Серена, она переходила из дома в дом, из постели в постель потому, что нас либо выгоняли, либо самим оставаться было невмоготу. Суббота и воскресенье, дольше мы редко задерживались. Обязательно должна была вернуться домой жена или постоянная подружка, или у нас самих случались неотложные дела, нужно было забирать детей. Художники, которые меня писали, обычно хотели, чтобы я жила у них, пока они не закончат картину, а потом мгновенно переключались на другую натурщицу, и я складывала свои вещи, освобождала постель и переселялась в какую-нибудь другую мастерскую, на голые шершавые доски пола в пятнах масляной краски, с вытертыми до дыр паласами, а мужчина так и оставался лежать в смятой, не слишком чистой постели, и в голове у него уже роились видения не моего, чьего-то другого прекрасного лица и тела.
— Сначала я пыталась вести счет мужчинам, с которыми спала, — призналась мне как-то Серена, — а потом стало стыдно, и я предпочла забывать их имена. Я тогда думала, что мужчину можно узнать только после того, как побываешь с ним в постели, но скоро поняла, что все равно ты его никогда не узнаешь, так что постель вообще не стоит принимать в расчет. В сущности, именно расчета у нас никогда и не было: любовь, страсть — вот и весь наш расчет, спиртное освобождало от запретов, а корысть и вовсе отсутствовала.
Мы с Сереной пришли к заключению, что Ванда, чья женская жизнь оказалась такой короткой — мы подсчитали, что она прожила без мужчины чуть ли не пятьдесят лет, с сорока четырех до девяноста четырех, — так вот, Ванда каким-то образом сумела внушить нам, что никогда не надо отказывать мужчине в близости, если он ее хочет, на такое способны только натуры злобные и мелочные. И что требовать от мужчины любви унизительно. Нельзя манипулировать людьми. Надо считаться с их желаниями, им, надо полагать, виднее, да и вообще в жизни есть вещи поинтереснее.
Ванда много лет писала своим мелким, вот уж истинно бисерным почерком книгу об эстетическом переживании и его связи с религией. Сейчас рукопись находится у моей племянницы, стопка пожелтевших, с обтрепанными краями страниц связана старинной тесьмой и засунута в коробке под кровать. Может быть, когда-нибудь у кого-то хватит храбрости достать ее и прочитать. Может быть, в ней заключена вся мудрость мира, как знать? Я не удивлюсь.
Потом наш разговор переходит на вождение автомобиля. Серена страшно нервничает за рулем, это у нее началось после развода с Джорджем. Когда она потеряла веру в судьбу, которая их соединила, она потеряла и уверенность в том, что с ней никогда ничего плохого не случится. Она стала наезжать на бордюры, разучилась обгонять. Когда кто-то вез ее, она волновалась еще больше. Лихачество первого мужа нанесло ей травму, от которой она страдает в старости: он любил пугать собратьев-водителей, обгоняя их на поворотах в своем форсированном допотопном форде Popular, и резко тормозил, чтобы проучить тех, кто сидит у него на хвосте.
Серена рассказывает, как Джордж однажды мчался по шоссе со скоростью сто двадцать миль в час, а Кранмер ехал за ним. Она сидела в машине Кранмера. Она тогда думала, что Джордж состязается с Кранмером, считая его соперником, а сейчас понимает, что он просто хотел удрать, не иметь ничего общего с ней, известной писательницей, перед которой он был так виноват и каждый шаг которой был у всех на виду. Джорджу до такой степени опротивело показываться с ней на людях, что эти его сто двадцать миль в час были совершенный пустяк, вот в чем трагедия. Серена вспоминает все это и расстраивается, как мы все до сих пор расстраиваемся, когда начинаем говорить о Джордже, а ведь с того случая на шоссе прошло пятнадцать лет.
Я стараюсь перевести разговор на менее болезненную тему. Например, почему мужчины, если их попросишь ехать не так быстро, обязательно поедут еще быстрее, особенно если ты жена. Мы напоминаем им их мать с ее вечным “Не надо, милый! Перестань, милый!”. Я вожу машину свободно и уверенно, но, конечно, не в Лондоне, там я беспрестанно смотрю в зеркало заднего вида, как все деревенские водители, и прихожу в ужас и смятение от того, что там вижу. Как ориентироваться в этом сумасшедшем водовороте, мельтешении, где всем нужно в разные стороны? За городом все прекрасно, сидишь за рулем и спокойно себе едешь, а если садишься в такси, то надеешься, что водитель не попросит тебя показывать дорогу.
Мы говорим о том, что мужчины, когда они едут на какую-нибудь встречу, ведут машину напряженно и на большой скорости, а возвращаются гораздо медленней и спокойней. Они словно устремляются в битву, а вот мы, женщины, не любим появляться перед гостями встрепанными и взмыленными, пусть пульс бьется ровно и мы выглядим как на балу.
Дальше мы с Сереной согласно решаем, что категорический отказ Хетти и Мартина покупать машину, дабы не усугублять причиняемое нашей планете зло, свидетельствует об их прекраснодушии, но никак не о наличии у них здравого смысла. Они подсчитали, что ездить на такси дешевле, чем содержать машину, однако предубеждение против такси слишком велико, а позиция, на которой до недавнего времени стоял Мартин, что-де такси можно брать только в самых крайних случаях — например, надо мчаться в больницу, или, напротив, медленно и торжественно сопровождать покойника на кладбище, — оказывает на окружающих гипнотическое воздействие. Серена иногда сокрушается, что выбросила столько денег на такси после того, как психоаналитик убедил ее, что ей надлежит ездить на такси, и она как идиотка поднимала на улице руку, даже если ей нужно было проехать десять шагов, — не послушай она его тогда, была бы сейчас баснословно богата.
Мы разговариваем об Агнешке, о том, что она была на крестинах и что священник принял ее за мать Китти, и Серена говорит:
— Что-то эта их нянька замышляет, только пока не знаю что.
Я говорю, что когда прислугу принимают за хозяйку, хозяйке пора эту прислугу рассчитать.
— Так она и уйдет, — говорит Серена.
Ну не совсем так уж чтобы к ужину, при слове “ужин” представляются зажженные канделябры, что-то торжественное и официальное, как принято в Излингтоне, а просто “посидеть по-дружески за столом”. Гарольд живет с Деборой, столь же здравомыслящей особой, как и он. Дебора — юрист по договорному праву на Проекте реформы социального обеспечения, работа не слишком увлекательная, но требующая скрупулезной точности и ответственности. Они и в самом деле живут в Излингтоне, но не потому, что специально его выбирали, просто так уж получилось, уверяют они. Дебора подумывает завести ребенка, но прежде, чем она решится, ей хочется взглянуть на девочку Хетти. До сих пор ей почти не приходилось общаться с младенцами, и хотя у Гарольда двое сыновей от предыдущего брака, но сыновья эти выросли и знаться с отцом не желают, обиделись на него, когда он их бросил, одному было в то время шестнадцать лет, а другому семнадцать.
Разрыв с детьми огорчает Гарольда, но не слишком. Он относится и к себе, и к своей жизни с некоей недоумевающей отстраненностью, словно происходящее не имеет к нему ровным счетом никакого отношения. Хочет Дебора ребенка — пожалуйста, сделает он ей ребенка, даже планирует в скором времени создать новую рубрику в журнале, где он будет давать руководящие указания молодым отцам, родившим детей в позднем возрасте. Такая рубрика не совсем в духе “Деволюции”, но кто знает, как все обернется через год-другой?