– Вот тебе и невеста, – вполголоса проговорила Лиля, – красивая, образованная. Пары заклепок, правда, в голове не хватает, свои добавишь.
Миронов пошел с Антониной Васильевной вдоль колонн, останавливаясь и выслушивая, что она ему говорила. А Лиля смотрела ему вслед. В дверях Миронов обернулся и улыбнулся ей.
Вечером Миронов поехал к отцу в больницу. В больницу отец ложился два, а то и три раза в год. Полежит, выпишется, заскучает – и снова отправляется к «Абрамычу», как говорили на заводе про тех, кто лежал в заводской больнице.
– Хорошо тебе, видно, там живется, – смеялся Миронов.
– Надо подлечиться малость, – отвечал отец и отправлялся в больницу, как в родной дом, знал, чего надо брать с собой, чего не брать и когда явиться, чтобы получить койку в хорошей палате.
Миронов как-то отправил его в Ялту. Но старик не пробыл там и половины срока, вернулся и лег к Абрамычу. Их была там целая компания старых слесарей и аппаратчиков. Болезнь не позволяла им посещать завод, и потому от его дел они держались несколько отстраненно, играли в шашки, обсуждали новый закон о пенсиях, спорили о культе личности. Отец воспринимал как собственную победу каждое новое постановление правительства, будь то увеличение женщинам отпуска по беременности или учреждение Ленинских премий.
В накинутом на плечи халате Миронов сидел у его постели, слушал рассуждения старика.
– Еще долго придется распахивать, – говорил отец, – молодым надо объяснять, чтобы поняли, чтобы ценили...
Он был рабочий человек, уважал всякое настоящее дело, и если гордился сыном, то потому, что сын знал свое дело хорошо. Но на людях своей гордости не показывал.
Миронов любил отца, жалел его, видел – ему тяжело быть не у дела, оттого и ищет дело в своей болезни. И он чувствовал себя виноватым за то, что он молод и здоров, а отец стар и немощен.
Приезжая в больницу, Миронов заходил к доктору Чернину, который был ему приятелем еще с войны. Зашел он к нему и в этот раз.
Доктор был свободен, и они уселись поболтать во дворе больницы, на скамеечке возле жилого флигеля, опутанного зелеными ветками дикого винограда. Флигель был кирпичный, одноэтажный, своим видом повторял больницу, и на его окнах играли такие же оранжевые блики заката.
Санитарки складывали на машину громадные узлы – отправляли белье в стирку. Их поторапливал завхоз – суетливый старик в кителе, синих галифе и хромовых сапогах.
Два стриженых парня в пижамах, свесившись из окна палаты, заигрывали с санитарками.
– Курносая, а курносая, ноги промочишь, – говорил тот, что побойчее.
А второй, поглядывая на Чернина, улыбался, точно извиняясь за развязность своего товарища.
Чернин видел и не видел их. Все правильно... Никому это не во вред, только на пользу.
Когда дивизия, в которой служили Миронов и Чернин, наступала на Гомель, они оба, Миронов и Чернин, остановились у противотанкового рва, где были закопаны расстрелянные немцами евреи и среди них жена, мать и двое детей Чернина. Невысокий бугор извивался по полю, упираясь одним концом в лес, другим в берег реки. Длина его была двести сорок четыре метра – ровно столько, сколько нужно, чтобы закопать одну тысячу восемьсот семьдесят два человека, уложенных один на другого в шесть рядов. На дно лег первый ряд людей – их расстреляли из автоматов. На первый ряд лег второй, их тоже расстреляли из автоматов. Потом расстреляли из автоматов третий ряд. После третьего – четвертый, после четвертого – пятый. Так расстреляли шесть рядов по триста двенадцать человек в каждом. Ровно одна тысяча восемьсот семьдесят два человека, полученных под расписку начальником зондеркоманды от коменданта гетто.
Дожидаясь своей очереди лечь в ров, люди сидели на корточках. Женщины кормили детей, старики молились – согласно инструкции это не запрещалось. Запрещалось кричать и нарушать порядок. Немцы следили, чтобы люди ложились во рву плотно, иначе не хватит места, придется копать новую яму, и это нарушит график операции.
Не всех убивали наповал, люди шевелились, дергались, пытаясь подняться. И чем плотнее ложился верхний ряд на нижний, тем меньше люди шевелились, ворочались, дергались. И, как было указано в инструкции, два верхних ряда были расстреляны особенно тщательно, добиты из пистолетов, и плотно и тяжело придавили нижних.
В боях на Висле Чернину оторвало ногу. Миронов привез его в Сосняки. С тех пор у Чернина не было другой жизни, кроме больницы, он построил и оборудовал ее, никого не знал, кроме больных, и они доверяли ему.
Миронов любил Чернина. Чернин испытал самое страшное, что может испытать человек, и все же он слушал Миронова с доброй улыбкой. Он совсем не разбирался в той сложной и неизведанной химии, которой занимался Миронов. Миронову этого и не надо было. Его борьба, его искания требовали соприкосновения с человечностью, ее излучал этот маленький, одноногий доктор. Чернин имел дело с людьми, стоящими на грани жизни и смерти, человеческие страсти казались ему маленькими, иногда смешными, всегда простительными.
– У нас тут слухи, – улыбаясь, сказал Чернин, – больным до всего дело. Говорят, будто вас назначают директором завода.
– Хорошенькая новость!
– Ай, бросьте! Такой почет. И поможете нам построить новый корпус для физиотерапии. Это будет стоить совсем недорого. Электропроцедуры, нужны нам электропроцедуры? Водолечебница, нужна вам водолечебница? Массаж, лечебная гимнастика, лаборатория. У людей все это давно есть.
– Ну, раз есть у людей, нам тоже надо.
– Шутите, вам шутки.
Миронов думал о Лиле. «Для моего положения», – сказала она. А он ей ничего не ответил, не нашел что сказать, она и ее жизнь слишком сложны для него. Он не нашел нужных слов и тогда, когда она убегала от него, увязая в прибрежном песке. Почему он отпустил ее тогда? Он и теперь живет по формуле, теперь, когда формулы отброшены. Собственные страдания преодолевает и слабый, надо уметь разделять чужие страдания. Человек падает и подымается – это и есть жизнь, надо помогать ему – это и есть добро.
Чернин с доброй улыбкой смотрел на него:
– О чем вы думаете, Володя?
– О нашем времени, – ответил Миронов. – Пусть новое поколение не повторит наших ошибок, пусть оно повторит наши подвиги. В сущности, самая большая ошибка – ничего не делать.
Миронов включил фары, их яркий свет упал на дорогу, и сразу пропали и луна и деревья. Он выехал на шоссе и снова увидел луну, и полыхающее пламя заводов под ней, и быстро вырастающие белые огни встречных машин.
Дорога была сильно выбита, пересечена железнодорожными путями. Миронов два раза стоял у опущенных шлагбаумов, терпеливо ждал. Много лет каждый день ездил по этой дороге на завод и с завода и привык к ее неудобствам. И когда поехал по пустынным улицам города, прибавил скорости.
Район новых заводских домов был знаком Миронову. Но он бывал здесь только днем – ночью все выглядело другим. Выложенные из силикатного кирпича трехэтажные дома широко и просторно стояли на большой и голой территории. В ее песчаной необжитости была прелесть возникновения человеческого жилья, в тишине и безлюдности – мир и спокойствие спящего рабочего поселка, где рано ложатся и рано встают и нет ни ночных автобусов, ни запоздалых пешеходов.