Что касается моего отца, то Гриша сказал, что он должен уйти на железную дорогу заведовать деповским складом, как предлагает Иван Карлович.
— Нам нужен свой человек на станции, — сказал Гриша, — этим человеком будешь ты.
Это была неожиданная постановка вопроса. Отец твердо решил не оставлять семью и, когда придет час, погибнуть вместе с ней. Он не боялся гибели и вне гетто, но вы знаете, что его смущало, что его останавливало?
— Если я попадусь, — сказал отец, — то пострадает Иван Карлович, он хлопотал за меня.
В этом был весь отец: он не мог подвести другого человека, тем более человека, спасающего ему жизнь.
На это Гриша ответил:
— За него не беспокойся, ему ничего не будет: он не может отвечать за каждого служащего депо.
Мать молчала. Она понимала, что Гриша не случайно посоветовал отцу уйти работать на железную дорогу, это задание его, Гришиных, начальников, Яков должен будет помогать партизанам, а она знала, сколько уже перевешали и перестреляли в окрестных селах людей, подозреваемых в связи с партизанами. Она сочувствовала партизанам, ненавидела немцев, но считала нашего отца неспособным к борьбе: сразу попадется, и его замучают. Но остаться здесь — тоже верная гибель. Уйти из гетто надо во что бы то ни стало, а там будет видно. Может быть, его отправят в Швейцарию как иностранца… Пусть уходит, а потом она уговорит Гришу ни во что его не впутывать, пусть оставят его в покое, дадут возможность спасти свою жизнь.
И она сказала:
— Яков, ты должен на это пойти.
Но отец свой долг видел в том, чтобы умереть рядом с женой, дочерью, сыном и внуком. Он не знал, будет ли он полезен для борьбы там, на деповском складе. Он знал, что, уйдя на деповский склад, уйдет из ада, но в аду остаются Рахиль, Дина, Саша и Игорь, и оставить их в аду отец не мог.
Я вам скажу вот что: безусловно, никто не знал мою мать так, как отец, но он знал ее еще такой, какой не знали и не могли знать другие…
Помню, было удивительно грибное лето. Сташенки приносили белые ведрами, сушили, засаливали, жарили, запах разносился по всей улице… Как-то утром, на самой заре, пошли в лес и мы, взяли с собой Дину, ей было, наверно, лет пять-шесть, не больше. Боровики росли за оврагом, но туда было далеко, дети бы устали, и решили по просеке свернуть в молодой сосняк, там могли быть маслята.
Мама с Диной шли впереди, песок еще не просох от росы, мамины следы были глубокие, а следы Дины едва заметные — она и не весила ничего.
И вот они присели на корточки — белый прямо на дороге! Мама привстала, шагнула в сторону: нет ли и рядом гриба, — и тут же закричала, схватила Дину, прижала к себе неловко, поперек, и застыла в испуге…
— Дурочка, — рассмеялся отец, — это уж.
Мама стояла бледная, не отрывая глаз от куста, и тихим, жалобным голосом спросила:
— Правда уж, Яков?
Меня этот голос поразил: такого жалобного, беспомощного голоса я у нее никогда не слышал, — это был голос слабой женщины, а не властной, решительной моей матери. Что она может испугаться, попросить защиты, пожаловаться — такой мы ее не знали. Такой знал ее один человек на свете — отец. И отец запретил матери передавать свой паспорт Ивану Карловичу. И мать на этот раз не посмела его ослушаться.
Отец опять остался в гетто. Как и все, голодный, раздетый, разутый, в фурункулах и язвах, валил на морозе лес, грузил на платформы и разгружал вагоны, чистил пути, подбирал неразорвавшиеся снаряды — делал, что и все: погибал в лесу, погибал в собственном доме, ел, что и все, то есть ничего не ел, возвращался в гетто поздно вечером, нес на себе обессиленных товарищей, чтобы не упали на дороге и их не пристрелили бы охранники. И мать ходила на работу и Дина, и только Игорек оставался дома, а вскоре вернулась в гетто и Оля…
Кто-то в Диканьке выдал Анну Егоровну, ее арестовали, привезли к нам, предъявили Олю юденрату, и дядя Иосиф признал, что эта девочка действительно из гетто, и тут Иосифа трудно винить: факт был неопровержимый. Олю вернули в гетто, а Анну Егоровну вздернули на виселице, на городской площади, и на груди повесили табличку: «Она укрывала жиденка».
Так умерла Анна Егоровна, великая женщина, вечная ей память!
Я рассказываю факты твердо установленные. Эти факты составляют, как вы понимаете, сотую или тысячную долю того, что происходило в гетто. Все остальное ушло с людьми в могилу. Однако было нечто, что составляло тайну в самом гетто, но именно ради этого нечто я и рассказываю эту историю, иначе мой рассказ не нужен — всюду было, в общем, одинаково, всюду людей уничтожали, а как конкретно уничтожали: заставляли ли сначала ложиться в ров, а потом расстреливали или, наоборот, сначала расстреливали, а потом сбрасывали в ров, — это уже не имеет значения.
О том, что я собираюсь рассказать, я имею очень скудные сведения, они позволяют лишь кое о чем догадываться, кое-что предполагать. Догадки эти и предположения могут быть правильными или ошибочными, точными или приблизительными, но без них окажутся непонятными дальнейшие события, ради которых я вам все и рассказываю.
Наш сосед, шорник Сташенок, дружил с моим дедушкой и пользовался дедушкиными сараями для хранения кожи, вы это знаете, кажется, об этом я уже говорил. В этих сараях были погреба. Их выкопали в гражданскую войну, когда налетали банды, все отбирали и приходилось в этих погребах прятать кожевенный товар. Погреба были хорошо замаскированы, под двойными полами, немцы о них ничего не знали. Даже мы, будучи детьми, не знали об их существовании. И вот в этих погребах взорвались Мотя Городецкий и внучка учителя Кураса — Броня, обоим по четырнадцати лет. Немцы взрыва не слышали, дедушка похоронил ребят на кладбище, а отчего люди умирали, эсэсовцы не интересовались, справок от врачей не требовали.
На чем все-таки подорвались Мотя и Броня? Может быть, играли с найденной миной или гранатой? Им, знаете, было не до игр. И в городе гранаты не валялись, их можно было найти в лесу, но, как известно, прогулки в лес не поощрялись, за прогулку в лес ребенка расстреливали на месте. И если ребята под страхом расстрела искали в лесу бомбы и гранаты, под угрозой расстрела приносили их в гетто, то, как вы понимаете, не для игр они это делали.
И все же, я думаю, эти бомбы и гранаты они находили не в лесу. Они их изготовляли. Не пугайтесь этого слова. Если можно назвать бомбой бутылку керосина, обмотанную тряпкой, гранатой — жестянку с гайками или болтами или просто отрезок трубы, набитый динамитом, то такие бомбы и гранаты они могли изготовлять, даже не пользуясь учебником химии или энциклопедией Брокгауза и Ефрона. И, хотя были детьми, понимали, что это не настоящее оружие. И вот вам второй факт: внуки Кузнецова Витя и Алик попались, когда с машин, оставленных шоферами, стащили автоматы. Если бы Штальбе знал, для чего они их тащили, безусловно, перестрелял бы половину гетто, но он расценил это как детскую шалость, а потому приказал расстрелять только самих шалунишек.
Мамину подругу Эмму Кузнецову, ее дочь Фаню и, наконец, Гришину жену Иду, мать четырех детей, расстреляли у проходной за попытку вынести с фабрики обмундирование. Возможно, они хотели обменять его на продукты. Собственных вещей у них давно не было, их отобрали, а что не отобрали, было давно выменено: за кочан капусты надо было отдать новое пальто, за десять картофелин — модельные туфли, хорошие часы ценились в буханку хлеба… Но обмундирование, сапоги, кожу на базаре не обменяешь. Это можно обменять у полицаев, у солдат, и не только на продукты.