В эту минуту я понял, что коллекционирование — это страсть, игра и риск.
— Мне нравятся изображения людей, — сказал я.
Я показал на ярко раскрашенную фигурку клоуна в колпаке, широченных брюках, с красным, веселым, разрисованным лицом. Одна нога его была приподнята, он притопывал, приплясывал, излучал радость и веселье. Такую нэцкэ я бы взял с удовольствием.
Краснухин повращал глазами.
— Мало ли, брат, что тебе нравится. Ты, я вижу, не дурак.
— А вы знаете такую нэцкэ — мальчик с книгой? — спросил я.
Краснухин пристально посмотрел на меня.
— Откуда ты знаешь про нее?
— Читал.
— Это знаменитая нэцкэ, — сказал Краснухин, — лучшая из коллекции Мавродаки.
— Кто такой Мавродаки?
— Ты собираешь нэцкэ и не знаешь, кто такой Мавродаки?
— Не знаю, — признался я.
— Коллекция Мавродаки была лучшей в стране.
— Вы сказали Мавродаки?
— Мавродаки.
— А где он?
— Его уже нет.
Странный ответ. Что значит «его уже нет»? Умер? Тогда так и надо сказать: умер. Но по тому, как Краснухин это произнес, я понял, что он не хочет об этом говорить, и я только спросил:
— А коллекция?
— Исчезла.
— Совсем?
— Изредка появляются отдельные экземпляры, но из разных источников — коллекция разрознена.
— А фигурка мальчика с книгой?
— Не появлялась…
Он помолчал и задумчиво добавил:
— Такие великолепные произведения искусства, а их превращают в предмет спекуляции и наживы.
И посмотрел на меня так, будто именно я превращаю нэцкэ в предмет наживы и спекуляции. Не догадывается ли он, от кого я пришел?
— Ну как, обмен не состоялся? — спросил Краснухин.
— По-видимому, нет.
Какой мне смысл меняться для Веэна?
Опять, вращая глазами, он посмотрел на меня. Черт возьми, как он странно смотрит!
— Ладно, — широкой ладонью Краснухин сгреб фигурки со стола, — будет время — заходи.
Самое лучшее в плавании по реке — это отвал. Гремит музыка, река далеко разносит звуки радиолы, люди веселы и возбуждены. На палубе хлопочут матросы, взбегают по трапам стюардессы; здесь свой, особенный, независимый плавучий мир. Сверкает на солнце белый теплоход. Речной вокзал, легкий, красивый, устремлен в небо. С реки дует прохладный ветерок, катера, хлопая днищем, вздымают белую пену бурунов. На меня пахнуло запахом реки, и мне снова захотелось прокатиться по ней… Не так уж это скучно, в конце концов. Берега, пристани, деревни, города, рыбаки, створы, шлюзы, бакены…
Но я не могу ехать — у меня Зоя. На кого я ее оставлю? На пижонов, которые толкутся у прилавка? Или на Шмакова Петра, который увязался за мной в Химки и сейчас, как и я, стоит на причале.
Вот за своих стариков я рад. Будут сидеть на палубе, папа будет играть в преферанс. Иногда и мама будет играть, но без папы: вместе они не играют, поссорились как-то во время игры и с тех пор играют отдельно. Будут покупать на пристанях огурцы и помидоры, и свежую сметану, и живую рыбу, если попадется, и арбузы, и дыни…
Они славные старики, мои родители. Вся их жизнь в труде. Папа целый день на заводе, мама в издательстве. Она корректор, читает рукописи и верстки, выискивает в них ошибки. Они рады малейшему развлечению: гостям, театру, всяким дням рождения, всяким там новогодним подаркам и сюрпризам. Мне эти радости кажутся не слишком значительными, но, если разобраться, каждый развлекается по-своему, у каждого свой вкус и свои пристрастия. Им, например, не нравятся некоторые отличные, на мой взгляд, современные молодые поэты, писатели и художники. Я их за это не осуждаю, но некоторый консерватизм налицо. Их интересы несколько ограничены рамками мира, в котором они работают, они не решают общих вопросов жизни. А человек, как там ни говори, должен выходить за сферы своего индивидуального существования.
Прощаясь, папа говорит свое обычное: «Будь человеком!» Так он говорит всегда, прощаясь: «Будь человеком!» Другие, может быть, этого не понимают, а мы с ним хорошо понимаем. Будь человеком, и все! И это лаконичное «будь человеком» производит на меня большее впечатление, чем предупреждения о газе и мусоропроводе.
Но когда мама поцеловала меня, провела рукой по моей щеке и тревожно заглянула мне в глаза, я чуть не заревел, честное слово! У кого это сказано: «…матери моей печальная рука»?.. «Звезда полей над отчим домом и матери моей печальная рука». Это Бабель сказал, вот кто! У Бабеля в «Конармии» эти строчки.
Опять гремела музыка, все махали платками. Теплоход отдалялся, иллюминаторы на нем становились совсем крошечными, потом и люди стали крошечными, они продолжали махать, но лиц их уже не было видно.
К этому событию Шмаков Петр отнесся спокойно. Не его родители уехали, а мои. Но когда уезжают его родители, он тоже невозмутим. Его родители то в Индии, то в Египте: они энергетики или гидростроители и работают на Востоке. Шмаков Петр привык к тому, что они все время уезжают, относится к этому чисто практически. И как только теплоход скрылся из глаз, задал мне практический вопрос:
— Сколько тебе отвалили?
— Тридцать.
Он произвел в уме какие-то вычисления и сказал:
— Пятнадцать ре свободно можешь прогулять.
В ответ я промолчал. Не стану же я докладывать Шмакову свой бюджет. Какое, спрашивается, ему дело!
— Посидим в ресторации, — предложил Шмаков, — я еще никогда здесь не был.
— Я уже пообедал.
— Что значит пообедал? Я тебе не обедать предлагаю, а поесть стерляжьей ухи. Ты ел когда-нибудь стерляжью уху?
— Я сыт.
— Стерляжья уха — это не еда, это деликатес. Идиотство — быть в Химках и не поесть стерляжьей ухи. Кретином надо быть. Стоит самое большее три с полтиной. Вернемся домой, я тебе свою половину отдам.
— Ты отдашь!!!
— Чтобы мне воли не видать.
— Не хочу.
— И после этого называешь меня жмотом? Сам ты жмот.
Ничего нет неприятнее обвинения в скупости. Но зачем мне эта дурацкая стерляжья уха? Пижонство!
— Нет, нет и нет, — решительно сказал я, — пойдем на пляж, искупаемся.
— Я есть хочу.
— Не умрешь.
На пляже я купил плавки с карманчиком на «молнии» и вышитым якорем. Зое будет приятно появиться со мной на пляже, если на мне будут такие шикарные плавки. Если бы Шмаков Петр уговорил меня пойти в ресторан, я бы эти деньги все равно прожрал. Я их чудом отстоял: ведь от Шмакова невозможно отвязаться.