Бить или не бить? | Страница: 59

  • Georgia
  • Verdana
  • Tahoma
  • Symbol
  • Arial
16
px

Именно еженедельной порке Скабичевский ретроспективно приписывает все трудности своего переходного возраста, особенно сексуальные переживания. «Розга… еще более разжигала во мне чувственность» (Там же). От полной деградации мальчика спасла любящая мать, которая буквально заставила отца оставить 13-летнего сына в покое.

Во многих семьях телесные наказания детей осуществляли не только и не столько отцы, сколько матери. Таково было детство Ивана Сергеевича Тургенева (см.: Чернов, 2003). Хотя властная и скорая на руку мать по-своему любила его, это не спасало мальчика от частых побоев:

«Драли меня за всякие пустяки чуть не каждый день». «Я родился и вырос в атмосфере, где царили подзатыльники, щипки, колотушки, пощечины и пр. Ненависть к крепостному праву уже тогда жила во мне».

Однажды по наговору сумасбродной гувернантки Ваню подвергли жестокой порке, даже не объяснив, за что: «Сам знаешь, сам знаешь, за что я секу тебя». Перепуганный и оскорбленный мальчик решил бежать из родительского дома, только вмешательство доброго учителя-немца образумило Варвару Петровну. В письме к сыну от 29 мая 1840 г. В. П. Тургенева признает: «когда вы были еще дети, и я вас секла… И всегда кончалось моим обмороком. Один раз, помню, высекла дружка Колю. Ударов 10 дала. Никогда он не кричал и не плакал, еще жалеет меня… Вот я чувствую, что свет темнит. Коля, ангел мой, забыл свою боль и кричит: воды мамаше! Сердечушко, стоит передо мной с голой <ж…>. Ему было 9 лет. После того я его уже не секла».

Еще чаще дворянских детей наказывали наемные воспитатели.

Типичную картину дореформенной усадебной семейной жизни вполне реалистично обрисовал в «Пошехонской старине» (1888) Салтыков-Щедрин:

«Ни отец, ни мать не занимались детьми, почти не знали их. Отец – потому что был устранен от всякого деятельного участия в семейном обиходе; мать – потому что всецело была погружена в процесс благоприобретения. Она являлась между нами только тогда, когда, по жалобе гувернанток, ей приходилось карать. Являлась гневная, неумолимая, с закушенною нижней губою, решительная на руку, злая. Родительской ласки мы не знали, ежели не считать лаской те безнравственные подачки, которые кидались любимчикам, на зависть постылым <…>.

Таким образом, к отцу мы, дети, были совершенно равнодушны, как и все вообще домочадцы, за исключением, быть может, старых слуг, помнивших еще холостые отцовские годы; матушку, напротив, боялись как огня, потому что она являлась последнею карательною инстанцией и притом не смягчала, а, наоборот, всегда усиливала меру наказания.

Вообще, телесные наказания во всех видах и формах являлись главным педагогическим приемом. К сечению прибегали не часто, но колотушки, как более сподручные, сыпались со всех сторон, так что “постылым” совсем житья не было. Я, лично, рос отдельно от большинства братьев и сестер (старше меня было три брата и четыре сестры, причем между мною и моей предшественницей-сестрой было три года разницы) и потому менее других участвовал в общей оргии битья, но, впрочем, когда и для меня подоспела пора ученья, то, на мое несчастье, приехала вышедшая из института старшая сестра, которая дралась с таким ожесточением, как будто мстила за прежде вытерпенные побои. Благодаря этому педагогическому приему, во время классов раздавались неумолкающие детские стоны, зато внеклассное время дети сидели смирно, не шевелясь, и весь дом погружался в такую тишину, как будто вымирал. Словом сказать, это был подлинный детский мартиролог, и в настоящее время, когда я пишу эти строки и когда многое в отношениях между родителями и детьми настолько изменилось, что малейшая боль, ощущаемая ребенком, заставляет тоскливо сжиматься родительские сердца, подобное мучительство покажется чудовищным вымыслом. Но сами созидатели этого мартиролога отнюдь не сознавали себя извергами – да и в глазах посторонних не слыли за таковых. Просто говорилось: “С детьми без этого нельзя”. И допускалось в этом смысле только одно ограничение: как бы не застукать совсем! Но кто может сказать, сколько “не до конца застуканных” безвременно снесено на кладбище? Кто может определить, скольким из этих юных страстотерпцев была застукана и изуродована вся последующая жизнь?».

Пока жестокость родительских порок не выходила за рамки обыденного, общепринятого в их среде, многие мемуаристы их даже не упоминали или упоминали между делом, вскользь. Лермонтов пишет о своем «Сашке»:

Он рос… Отец его бранил и сек —

Затем, что сам был с детства часто сечен,

А слава богу вышел человек:

Не стыд семьи, не туп, не изувечен.

Понятья были низки в старый век…

Травмированный зрелищем порки в Морском корпусе Ипполит Ильич Чайковский замечает:

«Корпусная розга меня миновала, я знаком был только с домашней розгою, когда отец, быстро приговаривая: “не будешь, не будешь”, после пятой или шестой отпускал меня пристыженного» (Чайковский, 1913).

Притерпелость ко всяческому насилию побуждала людей ретроспективно оправдывать практически все. Вспоминая на склоне лет первые годы своего детства, князь Петр Андреевич Вяземский упоминает дядьку-француза:

«Не знаю, какие были умственные и нравственные качества его, по крайней мере мне памятно, что он не грешил потворством и баловством в отношении к барскому и генерал-губернаторскому сынку. Видно, привилегии аристократии, против которых так вопиют в наше время, не заражали тогда детей своим тлетворным влиянием. Дело в том, что господин Лапьер, не помню именно за что и про что, секал меня бритвенным ремнем. <…> Но я не злопамятен».

Ну а если самому Вяземскому порка не помешала стать достойным человеком, зачем нужны какие-то реформы?

«Признаюсь, не разделяю благородного негодования, которым воспламеняются либералы и педагоги-недотроги при одной мысли об исправительных розгах, употребляемых в детстве. Во-первых, судя по себе и по многим из нашего сеченого поколения, я вовсе не полагаю, чтобы телесные наказания унижали характер и достоинство человека. Все эти филантропические умствования по большей части не что иное, как суемыслие и суесловие. Дело не в наказаниях, а дело в том, чтобы дети и взрослые люди, подвергающиеся наказанию, были убеждены в справедливости наказателя, а не могли приписывать наказание произволу и необдуманной вспыльчивости. Не признаю сечения радикальным пособием для воспитания малолетних: но и отсутствие розог не признаю также радикальным способом для нравственного образования и посеяния в детях благородных чувств. Эти благородные чувства могут быть равно посеяны и с розгами, и без розог. Но при нашем, отчасти при материальном сложении, страх физической боли, особенно в детстве, имеет, без сомнения, значение свое. К тому же, разве одни розги принадлежат к телесному наказанию? Разве посадить ребенка или взрослого человека на хлеб и на воду не есть также телесное наказание? А запереть провинившегося в школьный карцер или в городскую тюрьму не то же телесное наказание? А заставить ленивого и небрежного ученика написать в рекреационные часы несколько страниц склонений или спряжений – неужели и это духовное, а не прямо телесное и физическое наказание? При нашей немощи, при погрешностях и пороках, которым зародыш находится и в детстве, при страстных и преступных увлечениях, которым подвержена человеческая природа, нам нужен тем или другим способом действительный, воздерживающий нас страх. Этот необходимый внутренний нравственный балласт ныне многие хотят бросить за борт» (Вяземский, 1999).