Он по привычке сел за рояль. Взял несколько аккордов. К счастью, в квартире была хорошая звукоизоляция и он мог спокойно играть в любое время суток, не тревожа соседей.
Сейчас, когда работа над музыкой к фильму завершилась, он снова почувствовал в себе некую пустоту. Но это была хорошая пустота. Он просто устал, и ему требовался перерыв, чтобы прийти в себя и наполниться новыми мелодиями, как родниковой водой.
Он взял еще несколько аккордов, пробежался по своим любимым темам и вдруг понял, что на данный момент был бы счастлив, если бы ему предложили написать какую-нибудь оперетту! Что-нибудь легкое, веселое и изящное! Вот если бы сейчас, когда он находится в таком благостном, умиротворенном состоянии духа, ему поручили бы писать музыку к повести Бунина «Митина любовь», он ни за что не справился бы с этой задачей. И уж никогда бы ему не пришла в душу мелодия смерти Мити и его любви.
Тогда же, когда он был под впечатлением от историй жизни и судьбы Лены Исаевой и Димы Кедрова, когда нервы его были расшатаны и в его душе поселилась неприятная нервная дрожь, он и текст Бунина воспринимал как-то иначе — болезненно, и очень хорошо понимал и жалел Митю. И даже тот холод, который описывал Бунин, ту сырость природы, сопутствовавшую короткому предсмертному периоду жизни Мити, он как бы чувствовал сам, и ему постоянно хотелось надеть теплый свитер и забраться под одеяло.
Герман, желая проверить свои сегодняшние чувства, достал с полки потрепанный томик Бунина и открыл заложенную страницу:
«Он курил папиросу за папиросой, широко шагал по грязи аллей, а порой просто куда попало, целиком, по высокой мокрой траве среди яблонь и груш, натыкаясь на их кривые корявые сучья, пестревшие серо-зеленым размокшим лишайником. Он сидел на разбухших, почерневших скамейках, уходил в лощину, лежал на сырой соломе в шалаше… От холода, от ледяной сырости воздуха большие руки его посинели, губы стали лиловыми, смертельно бледное лицо с провалившимися щеками приняло фиолетовый оттенок. Он лежал на спине, положив ногу на ногу, а руки под голову, дико уставившись в черную соломенную крышу, с которой падали крупные ржавые капли. Потом скулы его стискивались, брови начинали прыгать. Он порывисто вскакивал, вытаскивал из кармана штанов уже сто раз прочитанное, испачканное и измятое письмо, полученное вчера поздно вечером, — привез землемер, по делу приехавший в усадьбу на несколько дней, — опять, в сто первый раз, жадно пожирал его:
«Дорогой Митя, не поминайте лихом, забудьте, забудьте все, что было! Я дурная, я гадкая, испорченная, я недостойна вас, но я безумно люблю искусство! Я решилась, жребий брошен, я уезжаю — вы знаете с кем… Вы чуткий, вы умный, вы поймете меня, умоляю, не мучь себя и меня! Не пиши мне ничего, это бесполезно!»
Дойдя до этого места, Митя комкал письмо и, уткнувшись лицом в мокрую солому, бешено стискивая зубы, захлебывался от рыданий».
Нет, он не такой, как Митя, он излечился от своих страхов, и внутренняя дрожь его исчезла вместе с желанием согреться. Он был силен, здоров, и ему хотелось куда-то идти, ехать, отправиться в далекое путешествие, ему хотелось каких-то новых встреч, женщин, новой жизни, к которой он уже был готов. И это счастье, думал он в который раз, что работу я закончил, что Митя остался в прошлом.
Еще он удивлялся, как ему удалось точно воспроизвести в своей музыке душевное состояние Мити перед самым выстрелом. Откуда ему было знать о той боли, какую испытывал Митя перед смертью? Ведь он-то сам так никогда и никого не любил! И как же хорошо, что он не такой уж чувствительный, «без кожи», как Митя. У него есть кожа, и он никогда бы не допустил, чтобы женщина довела его до подобного состояния, до смерти… лучше уж ненавидеть женщин и относиться к ним с презрением, ожидая от них предательства в любую минуту.
Однако музыку он написал, и она доводила слушателей до слез. Вероятно, сказал однажды Рубин, всем хочется научиться так любить, как Митя, но все боятся этого.
«Она, эта боль, была так сильна, так нестерпима, что, не думая, что он делает, не сознавая, что из всего этого выйдет, страстно желая только одного — хоть на минуту избавиться от нее и не попасть опять в тот ужасный мир, где он провел весь день и где он только что был в самом ужасном и отвратном из всех земных снов, он нашарил и отодвинул ящик ночного столика, поймал холодный и тяжелый ком револьвера и, глубоко и радостно вздохнув, раскрыл рот и с силой, с наслаждением выстрелил».
Все, довольно о Мите. Его больше нет! Работа завершена. Теперь осталось самое интересное — дождаться, когда закончатся съемки и его пригласят посмотреть результаты усилий огромного количества людей.
Сейчас же он спокоен, у него все хорошо, он пребывает в гармонии с самим собой, только Рубина нет. С ним можно было бы поделиться всем, что он узнал только что, оказавшись в доме Кедрова. И как же тяжело, когда не с кем поговорить! Нет, конечно, у него полно друзей-приятелей, с которыми можно поболтать ни о чем, так просто, потрепаться. Не постоянно ведь в жизни обычных людей происходит что-то такое, о чем нельзя говорить даже с друзьями. Разве что с близкими. Но у него такой человек только один — Рубин. И он и так все знает. Но ему, Герману, требуется все как-то осмыслить, разделить с кем-то свое удивление, потрясение! С кем?
Он позвонил Веронике. Человеку близкому и посвященному. На мобильный. Она сразу взяла трубку.
— Вероника, это я. Ты занята?
Он задал идиотский вопрос, если учесть, что уже почти наступила ночь, двое ее прелестных малышей спят в своей спальне, а она сама наверняка лежит в постели либо в объятиях мужа, либо просто засыпает, одним глазом досматривая какой-нибудь фильм по телевизору.
— Нет, не занята, — голос ее звучал вполне бодро. — Представляешь, только что думала о тебе! Вспомнила, как ты ко мне неожиданно пришел, и подумала — вот бы ты повторил свой эмоциональный подвиг сейчас, когда я дома совсем одна! Миша в Австрии. Детки мои у мамы. А я сижу в одиночестве, пью вино. Представляешь?
Герман почувствовал, как губы его растягиваются в блаженной улыбке. Неужели такое бывает? Неужели именно сейчас, когда ему просто необходимо выговориться, она дома и одна?
— Приезжай ко мне, а? — взмолился он. — Бери такси и приезжай. Я более уверенно чувствую себя только дома.
— Хорошо. Надеюсь, ты тоже один? — перестраховалась она.
— Абсолютно!
И она приехала. Он к тому времени успел накрыть на стол — салат из морепродуктов, сыр, дыня, вино. Он минуты считал в ожидании прибытия своей (брошенной им же) бывшей жены. И когда она пришла, прохладная от воздуха прохладного вечера, в черных брючках и белом свитерке, такая душистая, свежая и чужая, он чуть не лизнул ее в розовую щеку — так соскучился.
— Так хотел тебе все рассказать… Так много всего накопилось! Ты же помнишь эту историю… Ну, с той девушкой. Которая вроде бы была убийцей.
И он, как и в прошлый раз, скомканно, быстро, как ему казалось, пропуская какие-то детали и снова возвращаясь к ним, рассказал ей о том страшном дне, вернее, ночи, когда выяснилось, что он пригрел на своей груди убийцу своего лучшего друга.