Смерть по сценарию | Страница: 22

  • Georgia
  • Verdana
  • Tahoma
  • Symbol
  • Arial
16
px

…Потом как-то случайно я встретил ее на улице вместе с мужем и сначала даже не узнал: она сделала прическу, приличный макияж и смотрелась вполне стильно в сером брючном костюме. А главное, что меня поразило, Люба держалась очень уверенно. Я сразу вспомнил пушкинскую Татьяну: «Она была нетороплива, не холодна…» — и так далее. Правда, ее муж на генерала не тянул: здоровый такой тюфяк с лицом дегенерата в умеренной степени дебильности. Да и я не тянул на Онегина — в душе не разгорелось никакое пламя, даже сожаления и того не почувствовал — увы! Так, порадовался ее хорошему виду, хотел пройти мимо, да поймал узнающий отчаянный взгляд. Остановился, сказал тупое:

— Здравствуй, Люба, как живешь?

А что еще? Пройти мимо — я все-таки неплохо воспитан мамой-библиотекаршей. Для «ахов» слишком холоден. Она замерла рядом со своим амбалом мужем, тогда я так и не понял почему. Вообще, не знаю, как я потом попал к ее дому, зачем меня туда занесло. Кажется, шел к очередной бабе, заманившей меня в гости, а они с мужем, видно, жили в этом доме. Ох уж эта огромная, но такая тесная Москва! Люба попыталась что-то ответить, но этот муженек так стиснул ее хрупкую руку и так выразительно уставился на меня, что она поперхнулась, а я пожал плечами и пошел себе дальше. Вдруг услышал ее крик:

— Паша!

Я обернулся, но это было не мне. Мимо, задев меня острым локтем, пронесся небольшой загорелый пацан. Наткнувшись на меня, он буркнул:

— Дяденька, дай пройти, — и посмотрел сердито ярко-синими глазами, похожими на две льдинки.

Что-то кольнуло меня в сердце, что-то знакомое и странное. Помню я даже спросил:

— Эй, сколько тебе лет?

— Мама не велит с посторонними разговаривать, — на ходу бросил он и побежал дальше.

Тогда я ничего и не понял. Просто подумал, что для спокойной Любаши малец был слишком деловым и с характером. Вот и все. Вернее, тогда все.

Потому что было еще и потом: через десять лет после ее замужества. Я пришел в издательство, так, не в свое, левое, принес роман. Не собирался его там издавать, просто хотел, чтобы почитали редакторы из другого издательства, и, если бы захотели издать, можно было бы надавить на своих и потребовать пересмотреть условия договора. Дело не в романе, конечно. В приемной на месте секретаря сидела моя Любаша, в возрасте уже за тридцать, и смотрела на меня как на привидение. Вот тут у нас снова и закрутилось.

Но как она изменилась! Люба, моя домашняя, робкая Люба начала курить, в лексиконе появились резкие, порой не совсем приличные словечки. Даже любовники были, я сразу это понял. Сначала мы просто узнали друг друга, и это узнавание без последствий остаться не могло, тем более что мне теперь ничего не грозило.

Все-таки, как ни крути, женщина в жизни мужчины бывает только одна — все остальные только ее тени. И сама Любаша была теперь тенью того, от чего я много лет назад отказался. Но и этого мне хватило, чтобы сразу же сдаться, как только она хотела приехать ко мне. Никогда не думал, что буду втянут в такую пошлость, как любовь втроем, что буду класть трубку, услышав по телефону голос мужа, буду заботиться о том, чтобы Люба не опоздала к ужину, если к этому ужину ее ждали. Не предполагал, что не хватит сил, чтобы оборвать всю эту ерунду. Что ж, я справедливо наказан. Лучше уж лежать теперь отравленным ядом, чем жить такой жизнью. Она все равно ни к чему бы не привела.

Конечно, бедняга сосед был тут ни при чем: он выпил свою рюмку, я свою, мы мирно поболтали о том, что жена Цезаря вне подозрений. Я поклялся, что близко не подойду теперь к его даче, раз он такой ревнивый, и поспешил его спровадить. Потому что сами понимаете, кого ждал в тот вечер, когда меня убили.

Она приехала в половине девятого на электричке, открыла дверь, такая свежая, радостная, в светлом дорогом костюме и с украшениями из зеленоватого, неизвестного мне камня, которые удивительно шли к ее глазам. Я еще говорил, как любил ее необыкновенные глаза! Это не глаза, а поэма об изумрудах, сияющих так, что непременно хочется упрятать их в шкатулку, хранить там и любоваться, когда жизнь покажется слишком тусклой. И вот она смотрела на меня этими глазами, и мне снова было только двадцать лет, и я любил снова и ту хрупкую ключицу, и каштановые волосы, и смуглый выпуклый живот. Я, естественно, сразу же потащил ее в свою спальню, где все кончилось слишком быстро, чтобы я успел сообразить, что даже не сказал ей «здравствуй».

Она тоже обвилась вокруг меня, как стебель гороха вокруг той палки, срубленной в лесу, которая уже не может расти дальше, а только держит этот стебель и тянет его вверх, чтобы он мог жить, и цвести, и дать плоды… Тогда я наконец от нее оторвался, мокрый, легкий, счастливый, и сказал то, что должен был сказать еще десять минут назад:

— Здравствуй, Люба. Давай начнем сначала.

— Это как?

— Пойдем вниз, выпьем чего-нибудь, потом включим музыку, поговорим, потом поднимемся в спальню…

— Хорошо, я согласна. Давай начнем все сначала.

Мы спустились вниз, я достал зеленый мятный ликер, который купил для нее, — она любит все сладкое и зеленое. Себе налил вина. Мы сели за стол и долго разговаривали, может быть, час или больше, а потом приехал ее муж. Прозрел наконец после пары лет наших тайных свиданий и рогов, которые давно уже должны были снести потолок в их тесной прихожей. И кто ему выдал место наших встреч, ума не приложу, но это уже не важно. Он вообще должен был находиться в рейсе, этот шоферюга, его никто не ждал, но почему-то уже приехал. Я, конечно, попытался выкрутиться, как джентльмен. Наболтал что- то про нашу совместную деятельность, направленную на издание моей книги. Он, естественно, не поверил, покрутил в руках стакан, сказал, что за рулем и что намерен окончательно забрать домой свою законную жену. Ха! Жену! Да даже его сына зовут Павлом! Вот идиот.

Иногда я его жалел: ну что он вцепился в эту женщину, баб, что ли, мало? Зачем вообще женился на ней, если Люба до конца своих дней будет принадлежать только одному божеству — мне. Не знаю уж, почему я взял этот злосчастный стакан, когда он уехал? Как будто не знал. Но выпил.

Снимите отпечатки с двух стаканов, что стоят на столе, — они там есть, вам так необходимы. Один — Любин, с зеленым ликером, — не надо трогать, она слишком любила меня, чтобы отравить, а даже если и отравила, то так мне и надо. Я дарю вашему следствию другой стакан — на нем следы тех рук, что сыпали яд, и ее муж не будет, думаю, отрицать сей факт, потому что действительно меня ненавидел. Я чувствовал эту его ненависть как что-то материальное, как камень, который повесили мне на шею, и рано или поздно он должен был потянуть на дно.

И вот я мертв, а он жив, но разница между нами небольшая. Хотите, я даже буду на суде его адвокатом? Надо только зачитать вслух: «Я, Павел Клишин, прощаю мужа моей любимой женщины за то, что она ему не досталась». Много этому глупому не давайте, а то свихнется от мыслей, которые ему не по зубам.

Счастливо провести расследование, а я пока остаюсь…