Дирекция универсального магазина предпочла бы ветерана, увешанного медалями, «учитывая клиентуру», но что поделать, взяли, что подвернулось под руку; подвернулся Альбер.
Он управлял красивым решетчатым лифтом и называл этажи. Он ни за что не стал бы рассказывать об этом (разве что своему товарищу Эдуару), так как работа ему не слишком нравилась. Он не понимал почему. Понял, когда в один июньский полдень двери отворились и вошла Сесиль в сопровождении какого-то молодого парня с квадратными плечами. Они с Сесиль не виделись с тех пор, как она написала ему письмо, а он ответил просто: «Согласен».
Первая же секунда принесла первую ошибку: Альбер сделал вид, что не узнал ее, и сосредоточился на управлении лифтом. Сесиль и ее друг ехали на самый верх, бесконечный путь с остановками. Альбер все более хриплым голосом возвещал каждый этаж, сущая пытка; он невольно вдыхал новые духи Сесиль, утонченный шикарный запах, от нее веяло деньгами. От ее спутника тоже. Он был молод, моложе Сесиль, Альбера это шокировало.
Ему казалась унизительной не столько их встреча, сколько то, что его застали в затейливой униформе. Как у опереточного солдата. Эполеты с помпонами.
Сесиль потупилась. Ей и впрямь было стыдно за него, это сразу было видно: она потирала руки и смотрела в пол. Парень с квадратными плечами, напротив, разглядывал лифт с восхищением, явно очарованный этим чудом современной техники.
Никогда еще для Альбера минуты не тянулись так долго, за исключением тех, когда он был заживо погребен в своей воронке, он даже отметил смутное сходство между этими двумя событиями.
Сесиль и ее приятель вышли из лифта в отделе нижнего белья, они с Альбером так и не обменялись взглядами. Альбер довел лифт до нижнего этажа, снял униформу и ушел, даже не потребовав жалованья. Неделя работы псу под хвост.
Несколько дней спустя Сесиль – должно быть, вид Альбера, опустившегося до роли ливрейного лакея, смягчил ее – вернула ему обручальное кольцо. По почте. Он хотел было отправить его обратно, он не нуждается в милостыне, неужто у него даже в этой блестящей лакейской униформе такой жалкий вид?! Но время и вправду выдалось тяжелое, простой табак стоил франк пятьдесят, приходилось экономить, уголь дико вздорожал. Он пошел и заложил кольцо в ломбард. После Перемирия все называли это Муниципальным кредитом – это более соответствовало республиканскому духу.
Он мог бы выкупить порядочное количество скопившихся там его закладов, если бы мысленно не поставил на них крест.
После этого эпизода Альберу не удалось найти ничего лучше, чем стать человеком-бутербродом, он ходил по улицам, навесив на себя рекламные плакаты, один спереди, другой сзади, тяжелые, как пудовые гири. Плакаты восхваляли цены «Самаритен» или качество велосипедов «Дион-Бутон». Он постоянно опасался наткнуться на Сесиль. Если это было тяжко в карнавальной униформе лифтера, то уж обвешанным рекламой «Кампари» и вовсе невыносимо.
Впору броситься в Сену.
Господин Перикур вновь открыл глаза, лишь когда окончательно уверился, что вокруг никого нет. Вся эта суета… эти взволнованные члены Жокей-клуба, как будто публичный обморок не унизителен сам по себе…
И потом Мадлен, зять, домоправительница, ломавшая руки в изножье постели, несмолкающий телефон в прихожей и доктор Бланш, с его каплями, пилюлями, голосом кюре и бесконечными рекомендациями. К тому же он так и не сумел поставить диагноз, разглагольствовал о сердце, усталости, парижском воздухе, нес бог весть что, этот тип недаром занимал место на медицинском факультете.
Перикурам принадлежал просторный особняк, выходивший окнами в парк Монсо. Господин Перикур уступил бо́льшую его часть дочери, которая после свадьбы обставила по своему вкусу третий этаж, где и поселилась вместе с мужем. Перикур жил на самом верху в шести комнатах, из которых реально использовал лишь громадную спальню, которая служила ему также библиотекой и кабинетом, а также ванную – небольшую, но для неженатого мужчины вполне достаточную. Для него весь дом сводился к этой квартире. После смерти жены он практически не ступал в остальные комнаты, за исключением величественной столовой на нижнем этаже. Хотя, если бы это зависело только от него, приемы проходили бы в «Вуазен», и нечего тут придумывать. Его постель размещалась в закрытом алькове, затянутом темно-зеленым бархатом, здесь он никогда не принимал женщин, для этого он отправлялся в другие места, в особняке царил только он.
Когда Перикура доставили домой, Мадлен долго сидела возле него, запасясь терпением. Когда она наконец взяла его за руку, он не выдержал.
– Это уже бдение у смертного одра, – заметил он.
Другой на месте Мадлен возразил бы – она улыбнулась. Они редко надолго оказывались наедине. Она и в самом деле не красавица, подумал Перикур. Он старик, подумала дочь.
– Я оставлю тебя, – сказала она, вставая.
Она указала на шнурок колокольчика, он взглядом дал понять, что согласен, да, конечно, не беспокойся, она проверила, все ли на месте: стакан, бутылка с водой, платок, пилюли.
– Погаси, пожалуйста, свет, – попросил он.
Перикур тотчас пожалел, что дочь ушла.
Хотя ему как раз стало лучше – недомогание, пережитое в Жокей-клубе, уже почти изгладилось из памяти, – он узнал терзавшую его знакомую волну. Она прилила к животу, а потом прокатилась по груди до самых плеч, охватив и голову. Сердце забилось так, словно хотело вырваться из груди, – казалось, ему тесно в грудной клетке, Перикур поискал звонок, но звонить не стал, что-то ему подсказывало, он не умрет, его час еще не пробил.
Комната купалась во мраке, он оглядывал книжные стеллажи, картины, рисунок ковра, будто видел все это впервые. Он чувствовал себя тем более старым, что все вещи до малейшей детали вокруг внезапно показались ему незнакомыми. Удушье петлей захлестнуло горло с такой страшной силой, что у него на глазах выступили слезы. Он заплакал. Самые обыкновенные обильные слезы, горе, которого он прежде, сколько помнил себя, не знавал, разве что в детстве, доставили ему странное облегчение. Он сдался, позволив слезам беззастенчиво струиться по лицу, это было так сладко, как будто кто-то его утешал. Он отер лицо краешком простыни, сделал вдох, но это не помогло, слезы по-прежнему текли, и горе переполняло его. Это старческое, подумал он, хотя на самом деле не верил в это. Он вытянулся на подушках, взял с прикроватного столика платок и высморкался, прикрывшись одеялом, он не хотел, чтобы кто-нибудь его услышал, забеспокоился, пришел. Не хотел, чтобы его увидели плачущим? Нет, не то. Конечно, ему бы этого не хотелось, это унизительно, когда человек в его возрасте рыдает как теленок, но, главное, он хотел побыть один.
Удавка слегка ослабла, но дыхание по-прежнему было стеснено. Мало-помалу слезы прекратились, уступив место громадной пустоте; он был совсем без сил, а сон не шел. Всю жизнь он всегда отлично спал, даже в самых тяжелых обстоятельствах, к примеру после смерти жены, он тогда отказался от еды, но спал глубоким сном – таков уж он был. А ведь он любил жену, это была замечательная женщина, чудесная во всех отношениях. Как несправедливо – умереть такой молодой! Нет, в самом деле, бессонница – это необычное и даже тревожное состояние для такого человека, как он. Это не сердце, подумал господин Перикур. Доктор Бланш просто дурак. Это тревога. Что-то нависло над ним – тяжкое, угрожающее. Он вспомнил о работе, о назначенных после обеда встречах, искал причину. Он весь день скверно себя чувствовал, уже с утра его подташнивало. Вряд ли дело было в разговоре с биржевым маклером, было бы из-за чего раздражаться, ничего необычного, просто дела, и биржевых маклеров он за тридцать лет работы уделал не одну дюжину. В последнюю пятницу месяца обычно подводили баланс, и банкиры и посредники стояли перед господином Перикуром по стойке «смирно».