Этот биплан навсегда останется моим. А у него всегда будет его Каб. Этому научило меня небо, так же, как Сэма — его гуру, и поэтому больше незачем грустить.
Помнишь, когда ты был ребенком, как важно было, чтобы тебя любили, тобой восхищались? Как было здорово иногда оказаться героем в игре, на глазах у девочек принеся своей команде победное очко? Странная штука полет. Благодаря ему однажды все это изменилось.
В один из летних дней 1966 года я оказался близ Пекатоники в штате Иллинойс. День выдался удачный, мы прокатили тридцать пассажиров до заката, времени до наступления темноты оставалось еще на один рейс.
Люди все еще толпились вокруг — одни сидели в автомобилях, другие стояли небольшими группами; все смотрели в сторону наших самолетов.
Я в сумерках взобрался на крыло своего биплана и прокричал в их сторону:
— Еще один рейс, ребята! Последний рейс на сегодня — лучший рейс за весь день, поднимаемся прямо сейчас! Никакой дополнительной платы, только три доллара! Есть всего два места!
Никто не пошевелился.
— Посмотрите на этот закат, там наверху все пылает огнем! Зрелище в два раза более захватывающее, если наблюдать его прямо с неба! Усевшись в эту кабину, вы окажетесь в самой гуще событий!
Холмы и деревья уже превратились на горизонте в темные силуэты, словно это были фигурки, расположенные по краю купола в планетарии; вот-вот погаснет свет и начнется демонстрация звездного неба.
Но никто не захотел полететь. Я почувствовал себя беспомощным — в моих руках был прекрасный, величественный дар, я пытался поделиться им с миром, которому это было неинтересно.
Я сделал еще одну попытку убедить их и махнул рукой. Запустил двигатель и взлетел, чтобы самому посмотреть на этот закат.
Это был один из тех удивительных случаев, когда я сам не догадывался, как истинны были мои слова. Дымка поднималась от земли до высоты в полторы тысячи футов, над ней был кристально чистый воздух. Оттуда, сверху, в последних солнечных лучах она выглядела словно море интенсивно-золотой жидкости, из которого изумрудно-фиолетовыми островами вздымались вершины окрестных холмов. Никогда еще мне не доводилось видеть такого ясного и захватывающего зрелища. Мы с бипланом поднимались в одиночестве, наблюдая, купаясь в красках этой живой картины.
Где-то на высоте четырех тысяч футов мы остановились, не в силах оставаться лишь пассивными зрителями. Нос пошел вверх, правое крыло — вниз, двигатель умолк, и мы сделали переворот через крыло, который перешел в петлю, которая в свою очередь превратилась в бочку. Серебристый винт вращается медленно, словно вентилятор, когда мы устремляемся вниз; земля оказывается то под нами, то над нашей головой. Это был полет во имя чистой радости пребывать в воздухе, в благодарность Божественному небу за доброту по отношению к нам обоим.
Нас заполнила робость и в тоже время — гордость, мы вновь ощутили, как мы любим эту мучительно-прекрасную горько-сладкую штуку, которая зовется полет.
Прозрачный ветер с пронзительным свистом носился стремительными потоками вокруг нас в низших точках наших петель и кувырков, а затем он замирал, становился мягким, спокойным, легонько обдувая нас, когда мы почти останавливались в высших точках воздушных фигур.
Биплан и я, — мы, вместе побывавшие в стольких приключениях — в солнце и в непогоду, в удачные полеты и в неудачные, когда было трудно и когда все шло как по маслу — мы окунулись, наконец, в это чистое золотое море, нырнули глубоко, выровняли крылья и заскользили ко дну, чтобы приземлиться на темном лугу.
Мотор выключен, винт грустно качнулся раз-другой и замер. Я неподвижно сидел в кабине, даже не отстегнув парашют. Было очень тихо, хотя люди попрежнему были здесь. Должно быть, на наших крыльях все еще играл бликами заоблачный солнечный свет, и они остались посмотреть на них.
А затем я услышал, как одна женщина сказала другой.
— У него храбрости хватит на десятерых — летать на этом старом ящике!
Ее слова громко прозвучали в тишине ночного воздуха. Меня словно огрели железной трубой.
О, да, я был героем. Меня любили, мной восхищались. Я был в центре внимания. Но вдруг я почувствовал отвращение ко всему этому, к ней, ее словами. И мне стало ужасно горько и больно. Женщина, неужели ты не видишь? Неужели у тебя нет даже тени понимания?
Тогда, летом 1966 года в Пекатонике, в кабине биплана, который только что приземлился, я понял, что радость не в том, чтобы тебя любили и тобой восхищались другие люди. Радость в том, чтобы самому быть способным любить и восхищаться тем редким и прекрасным, что я нахожу в небе, в своих друзьях, в душе и теле моего живого биплана.
«…храбрости на десятерых, — сказала она, — летать… на этом старом… ящике».
Я всегда завидовал чайке. Ее полет такой свободный и непринужденный. В отличие от нее, я суечусь, лезу из кожи вон, выделываю фигуры и с шумом и треском подымаюсь в небо, лишь бы только оставаться в воздухе. Она — мастер. Я — новичок.
Правда, недавно я решил присмотреться к чайке. Хотя она резко набирает высоту, пикирует и делает грациозные повороты, но это и все, что она выполняет, — резкий подъем, пике и поворот. Никакой воздушной акробатики! Либо ей не хватает инициативы, либо смелости. Ни то, ни другое обстоятельство не позволят ей быть в воздухе самой искусной. Я не хочу судить о ней строго — не требую, чтобы она сразу выполняла двойные повороты по восьми направлениям и «клеверные листы», но не будет излишним попросить ее сделать простую петлю или не вызывающую особых усилий медленную бочку.
Не раз с пристрастием наблюдая за чайками, я был уверен, что какаянибудь молодая чайка-ас мне обязательно что-нибудь продемонстрирует. Вот она стремительно летит вниз, к воде, набирая скорость, которой хватило бы любому пилоту, и затем взмывает вверх… выше… выше… вот я уже уверен, что она сейчас перевернется, сделает петлю… И я шепчу: «Ну же, сделай ee!», но всегда оказывается, что что-нибудь этому помешало. Она внезапно начинает снижать скорость, и дуга, по которой она летела становится: более пологой, она поворачивает и спешит затеряться в толпе собратьев, словно стыдится того, что во всем следовала за ними по пятам.
«Ты смотришься так величественно, — думал я, — но посади тебе на хвост воробья, и, бьюсь об заклад, ты не сможешь от него избавиться!»
Другие птицы освоили отдельные приемы точного полета и высшего пилотажа. Иногда гуси летят вполне сносным клином, и это достойно похвалы. Однако некоторые из них, несомненно, боятся столкновений в воздухе. Не раз гусиный клин бывал испорчен группой из четырех-пяти птиц, слишком отделившихся от остальных и растянувшихся по всему небу. Добавьте к этому кряканье остальных, призывающих сомкнуть ряды, и получится картина откровенно небрежного полета. Неудивительно, что охотники попадают в них из ружей.