Надо сказать, что в то же время я писал много других вещей. Во-первых, серию «Энтомологические беседы» и популярные статьи для «Зиарул штиинце-лор популяре», а также впечатления от долгих путешествий в разные концы страны, которые я совершал вместе со своими друзьями-естествоиспытателями. С другой стороны, я начал вести очень подробный «Дневник», в который заносил не только заметки о прочитанном и о событиях каждого дня, но и споры с коллегами, пытаясь как можно точнее запечатлеть словарь каждого говорящего. Эти «документы», как я их называл, мне очень пригодились, когда в последнем классе лицея я начал «Роман близорукого юноши» […] Я хотел написать «медицински точную» книгу об этом таинственном периоде перехода от детства к молодости. Я был уверен, что юношеская пора предоставляет исключительный материал, творческие возможности которого редко удается понять. И мне казалось, что единственный способ проиллюстрировать такие возможности — это описать как можно искреннее и точнее то, что происходит с нами, и в первую очередь со мной, но также и с моими друзьями и коллегами.
Таким образом, к моменту окончания лицея я понял, что разрываюсь между двумя или даже тремя «призваниями»: с одной стороны, меня влекло поприще исследователя (от естественных наук я перешел к ориенталистике, истории религий и философии), а с другой — литературное творчество, и здесь кроме фантастической и эпической прозы меня интересовал психологический анализ, который лежит в основе нескольких моих повестей и в особенности «Романа близорукого юноши».
Это, я бы сказал, «тройное призвание» и побудило меня сделать все, что я сделал, — от первых книг моей молодости до настоящего времени. За три года, проведенные в Индии (1928–1931), я опубликовал много исследований, касающихся индийской философии и науки, и подготовил докторскую диссертацию о йоге (вышла в свет в 1936 году), тогда же был написан роман, наполовину автобиографический («Изабель, или Воды дьявола», 1930), и другой — более или менее фантастический «Гаснущий свет» (опубликован в 1934 году). После возвращения на родину и до отъезда в Лондон весной 1940 года наряду с учеными публикациями («Азиатская алхимия», «Йога», «Космология и брахманская алхимия») и несколькими сборниками и статьями («Индия», «Океанография», «Фрагментариум» и т. д.) появились на свет реалистические романы («Майтрейи», «Возвращение из рая», «Хулиганы», «Свадьба на небесах»), а также три фантастические книги («Барышня Кристина», «Змей», «Секрет доктора Хонигбергера»).
Несомненно, курсы, которые я начиная с 1945 года читал в Сорбонне и, после 1956 года, в университете Чикаго, заставили меня ощутимо сократить мою литературную деятельность; в особенности потому, что я решил писать прозу (как и «Дневник», а позднее «Автобиографию») на румынском языке. С этих пор после окончания романа-фрески «Ночь накануне Ивана Купалы» (впервые появился во французском переводе: «Foret interdite» [1] ) я написал только маленькие романы и фантастические новеллы.
Следовало бы сказать о моей приверженности к фантастической прозе. В «Дневнике», а также в нескольких статьях я прокомментировал то, что дерзнул бы назвать моей концепцией фантастической литературы, которая отличается, например, от концепции немецких романтиков, Эдгара Аллана По или X. Л. Борхеса. Было бы бесполезно пытаться здесь ее сформулировать. Достаточно упомянуть, что она идет в одном русле с моей концепцией мистического мышления и воображаемых миров, которые лежат в основе миров, параллельных обычному, и которые отличаются прежде всего другим временным пространством и опытом. Это, конечно, не означает, что фантастическая литература, которую я пишу, вдохновлена моими изысканиями в области сравнительной истории религий или может быть понята только читателями, овладевшими этими изысканиями. Не помню, чтобы я когда-нибудь пользовался мифологическими документами или их значениями, когда писал прозу. На самом деле сюжеты романов и новелл разворачивались передо мной по мере того, как я писал их. Параллельные миры, в которые вводит моя проза, были плодом творческого воображения, а не эрудиции или герменевтики, которой владел историк сравнительных религий.
В раскаленном трамвае было нечем дышать. Торопливо продвигаясь по проходу, он сказал себе. 'Гаврилеску, тебе везет! — в другом конце вагона у открытого окна оказалось свободное место. Он уселся, вытащил платок и долго утирал лоб и щеки. Потом засунул платок за воротник, обернул им шею и принялся обмахиваться соломенной шляпой. Старик, сидевший напротив, внимательно его разглядывал, будто силился вспомнить, где они встречались. На коленях у старика покоилась жестяная коробка.
— Ну и жарища! — обратился он вдруг к Гаврилеску. — Этакого пекла с тысяча девятьсот пятого года не было!..
Гаврилеску, продолжая обмахиваться шляпой, кивнул.
— В самом деле жарко. Но образованный человек все переносит легче. Вот, например, полковник Лоуренс. Вы что-нибудь знаете о полковнике Лоуренсе?
— Нет.
— Жаль. Я тоже мало о нем знаю. Войди он сейчас в трамвай, непременно пристал бы к нему с расспросами. Люблю побеседовать с образованными людьми. Надо думать, милостивый государь, те юноши были студентами. Студентами, весьма преуспевшими в науках. Мы вместе ждали трамвая, и я слышал их разговоры. Они говорили о некоем полковнике Лоуренсе и о его приключениях в Аравийской пустыне. Какая же у них память! Целые страницы из книги этого полковника читали наизусть. Одна фраза мне особенно понравилась, прекрасная фраза — о зное, которым встретила полковника Аравийская пустыня. Зной ударил его по темени, ударил его, как сабля… К сожалению, не помню слово в слово… Ужасный аравийский зной ударил его, как сабля, и он потерял дар речи.
Кондуктор выслушал с улыбкой всю тираду и протянул Гаврилеску билет. Гаврилеску, водрузив шляпу на голову, принялся шарить в карманах; бумажник не находился.
— Прошу прощения, — пробормотал он.
Постоянно забываю, куда его положил.
— Ничего, — сказал кондуктор с неожиданной доброжелательностью. — Время у нас есть. До цыганок еще не доехали…
И, повернувшись к старику, подмигнул. Старикан вспыхнул, обеими руками вцепился в свою жестяную коробку. Гаврилеску протянул банкноту, кондуктор, улыбаясь, отсчитал ему сдачи, а старик все шипел:
— Позор! Безобразие!
— Все говорят… — сказал Гаврилеску, снова обратив в веер свою соломенную шляпу. — Кажется, там и правда красивый дом, а какой сад!.. Что за сад!.. — повторил он и восхищенно покачал головой. — Поглядите, вот он, уже виден! — И Гаврилеску прильнул к окошку, чтобы разглядеть сад.
Кое-кто из мужчин будто ненароком приник к окнам. Но старик сурово глядел прямо перед собой, продолжая твердить:
— Позор! Следовало бы запретить!
— Там старые ореховые деревья, — продолжал Гаврилеску, — потому такая тень и прохлада. Говорят, деревья грецких орехов дают тень, только когда им за тридцать. Не знаю, правда ли7