— Когда была сделана эта запись?
— Пластинку записали в тридцать девятом в студии «Декка» в Хемпстеде, — сказал папа, устремив на меня заинтересованный взгляд. — А это ты что же, ведешь расследование? В прошлый свой приезд ты ни о чем подобном даже не заикался.
На эту удочку меня не поймаешь.
— А с чего ты вдруг сел за клавиши? — сменил я тему.
— Хочу вернуться на сцену, — ответил родитель, — и стать новым Оскаром Питерсоном. [12]
— Серьезно?
Это было чересчур самонадеянно — даже для моего папаши.
— Серьезно, — кивнул он и подвинулся на диване поближе к синтезатору.
Пару тактов «Body and Soul» сыграл, не слишком импровизируя, — а остальное преподнес в совсем другом стиле, который вряд ли когда-нибудь смогу понять и полюбить. Похоже, моя реакция его разочаровала — папа не перестает надеяться, что однажды я дорасту-таки до настоящей музыки. Но, с другой стороны, все бывает в этой жизни — завел же он себе айпод.
— А что случилось с Кеном Джонсоном?
— Погиб во время лондонских бомбежек [13] вместе с Элом Боули и Лорной Сэвидж, — ответил отец. — Тед Хит говорил, иногда им казалось, что Геринг лично за что-то невзлюбил людей, которые играют джаз. По словам Теда, во время Североафриканской кампании [14] он чувствовал себя в большей безопасности, чем на своих же выступлениях в Лондоне.
Я сильно сомневался, что конечная цель моих поисков — мстительный дух рейхсмаршала Германа Геринга, но проверить на всякий случай стоило.
Мама вытурила нас из спальни, чтобы переодеться. Я заварил еще чаю, и мы уселись в гостиной.
— И знаешь еще что? — проговорил папа. — Я хочу выступать с какой-нибудь группой.
— На клавишах? — спросил я.
— Ритм есть ритм, — отозвался папа, — а инструмент — всего лишь инструмент.
Да, джазмен живет, чтобы играть.
Мама вышла из спальни в желтом сарафане. Платок она тоже сняла. Волосы у нее были разделены на прямой пробор и заплетены в четыре толстые косы. Увидев ее, папа ухмыльнулся. Когда я был маленьким, мама выпрямляла волосы строго раз в полтора месяца. И вообще каждый выходной я наблюдал, как какая-нибудь тетушка, кузина или просто соседская девчонка сидит в гостиной и выпрямляет свои волосы при помощи химии. И если бы не пошел как-то раз в двухтысячном году на дискотеку с Мегги Портер, чей папа был просто чудовище, а мама — страховой агент и чьи кудрявые волосы свободно ниспадали на плечи, то вырос бы с убеждением, что волосы всех чернокожих девушек по природе своей пахнут гидроксидом калия. Лично мои вкусы в этом вопросе совпадают с папиными: мне нравится, когда волосы распущены или заплетены в косу. Но первое правило относительно волос чернокожей женщины гласит: не говори о ее волосах. А второе — никогда, ни при каких обстоятельствах не прикасайся к ее волосам, не получив на это письменного разрешения. В том числе после секса, свадьбы или смерти, если уж на то пошло. И правила эти незыблемы.
— Тебе надо постричься, — заметила мама.
Под «постричься» она, конечно, имела в виду побриться наголо и ходить, сверкая лысой макушкой. Я пообещал, что непременно так и сделаю, и она направилась на кухню готовить ланч.
— Я родился во время войны, — сказал отец. — Твою бабушку эвакуировали до родов, и поэтому у меня в свидетельстве о рождении написано «родился в Кардиффе». Но, к счастью для тебя, еще до конца войны мы вернулись в Степни.
Иначе были бы валлийцами, а в папином представлении это даже хуже шотландцев.
Он рассказал, каково было жить и расти в послевоенном Лондоне. Тогда, сказал он, война словно бы еще продолжалась в сознании людей — из-за руин, оставшихся после бомбежек, из-за продуктов, которые выдавались по карточкам, из-за поучений Национального радио.
— Разве что взрывы кончились, — добавил он. — Но в те дни все еще говорили о Боули, погибшем при взрыве на Джермин-стрит, и Гленне Миллере, не вернувшемся из боевого вылета в сорок четвертом. Тебе известно, что он был самым настоящим майором американских ВВС? — спросил папа. — Он и до сих пор числится пропавшим без вести.
Но в пятидесятых быть молодым и талантливым означало стоять на самом пороге новой жизни.
— Впервые я услышал «Body and Soul» в клубе «Фламинго», — вспоминал отец, — в исполнении Ронни Скотта, который тогда еще только начал становиться Ронни Скоттом. В конце пятидесятых клуб «Фламинго», словно магнит, притягивал чернокожих летчиков с Лейкенхита и других американских баз. Им нужны были наши девушки, — пояснил папа, — а нам — их музыка. Они всегда могли достать все самые модные пластинки. Так у нас сложилось идеальное партнерство.
Вошла мама с кастрюлей в руках. В нашей семье на ланч всегда готовилось два разных блюда. Одно мама делала для себя, другое, гораздо менее острое, — для папы. Папа предпочитал рису белый хлеб с маслом, что грозило бы проблемами с сердцем, не будь он худым, как щепка. А я ем и рис, и хлеб, вот почему у меня теперь такая шикарная мускулистая фигура и такая классная внешность.
Себе мама приготовила листья маниоки, а папе — рагу из баранины. Я выбрал рагу, потому что маниока мне не очень нравится, особенно когда мама доверху заливает ее пальмовым маслом. А еще она сыплет туда столько перца, что подлива становится красной. Рано или поздно один из ее гостей самовоспламенится прямо за столом, это я вам точно говорю.
Мы уселись в гостиной за большой стол со стеклянной столешницей. В центре его стояла пластиковая бутылка минералки «Горный источник», вокруг лежали розовые салфетки и хлебные палочки в целлофановой упаковке. Все это мама умыкнула из офиса, где работала уборщицей. Я намазал папе бутерброд с маслом.
Поглощая еду, я заметил, что мама пристально на меня смотрит.
— Что такое? — спросил я.
— Жаль, что ты не умеешь играть, как отец.
— Зато я пою, как мама, — ухмыльнулся я, — а готовлю, к счастью, как Джейми Оливер.
Она шлепнула меня по ляжке.