Свечка. Том 2 | Страница: 162

  • Georgia
  • Verdana
  • Tahoma
  • Symbol
  • Arial
16
px

Но чему же ты так радовался в своей одиночной камере, которая, кстати, была не одиночной, а двухместной, но вследствие особого положения к тебе никого не подселяли? А радовался ты тому, что вызрело в тебе и родилось в незабываемые три дня и три ночи побега, но на ином, более высоком, может быть самом высоком уровне – знанию, сделавшемуся убеждением.

Убеждением, да…

Несомненно, убеждение должно приносить человеку твердость, как холод приносит его воску, а огонь глине, но, несомненно же, человеческая субстанция гораздо более сложна и непредсказуема, и хотя изначально человек был сделан из той же глины, в результате беспрерывной эволюции он развился до невозможности, до полной, так сказать, противоположности. Все в нем теперь не так – не благодаря, а вопреки – вопреки законам божьим и законам природы, это очевидно и несомненно, как очевидно и несомненно лично для меня то, что мой герой – человек не совсем обычный, особенный, в чем-то совершенно отдельный, можно сказать – с изюминкой, а называя вещи своими именами, с придурью. Я не утрирую, а говорю, как есть: находясь накануне суда в одиночке, ты не мерил ее угрюмыми шагами, что положено делать классическому затворнику узилища, а ходил легко, пританцовывая и время от времени даже пел, да-да – пел! Радость родившегося убеждения ты ощущал физически: время от времени и довольно часто где-то в глубине груди закипала вдруг кровь, поднимая вверх пузырьки неизвестного науке веселящего газа, следом поднимая и тебя, и ты вскакивал со шконки, делал шаг, напоминавший прыжок молодого козленка, и пел – не имея ни слуха, ни голоса, компенсируя эти простительные недостатки торжественной громкостью и радостным напором:


Я люблю тебя, жизнь!

Я люблю тебя снова и снова!

Вот так: снова и снова люблю…

И если кто-то в этот момент заглядывал в глазок твоей камеры, то нередко приставлял палец к виску и крутил им туда-сюда, оценивая твое состояние, вот я и говорю – с придурью товарищ.

Но будем же, наконец, серьезны, попытаемся, наконец, понять, что же это за убеждение такое, дающее человеку не твердость и упертость, но легкость на грани с невесомостью?

Пустившись в бега помимо своей воли и оказавшись на воле, неожиданно для себя ты обрел свободу, и, уложившаяся в три дня и три ночи, она оказалась так велика и значительна, что в сравнении с ней вся прожитая жизнь виделась теперь маленькой и бессмысленной. И школа, и институт, и армия, и семья, и работа – вся твоя так называемая сознательная жизнь, сорок с небольшим лет, скукожилась до размера серенького проходного денька, а три дня свободы выросли до размеров огромной и яркой жизни.

Причем, что самое важное, она, эта новая жизнь, не кончилась, не осталась, тоскуя, за тюремными стенами, но без колебаний последовала за тобой в одиночную камеру и там пребывала.

Родившись в тебе для тебя, она могла умереть уже только с тобой.

Для кого свобода – принцип, для кого – состояние души, для большинства же просто слово, абстрактное понятие, – для нашего героя она являлась теперь направлением движения и выражалась физически и даже графически – вперед и вверх, не перпендикулярно, правда, но под очень высоким, градусов в шестьдесят, углом. Вектор этого находящегося внутри него движения время от времени напоминал о себе во время задумчивых прогулок по диагонали камеры – Евгений Алексеевич Золоторотов вдруг останавливался, замирая, и тут же начинал тянуться вперед и вверх, вперед и вверх.

Как будто собирался взлететь.

Тебя самого это удивляло и даже смущало.

Теперь ты не просто знал, что Бог – есть, где-то там, нисходящий с божеских высот по прихоти своей к человеку от случая к случаю, но был убежден, что Бог с тобой всегда и всюду, в каждое мгновение напоминая о себе и – подсказывая.

Подсказки – это старое, доброе, из школьного детства слово, слово-друг, слово-помощник вернулось в твой внутренний лексикон, удивляя и радуя.

Подсказки.

Они не звучали, они – были, были с тобой в каждый день и час свободы тех бесконечно огромных трех дней, поддерживая при каждом шаге, не давая окончательно упасть, помогая, спасая.

Когда на страшном ночном кладбище ты убегал от страшного белого негра с бейсбольной битой в руках и казалось – уже не убежать, подсказка явилась в виде корня березы, о который ты споткнулся и упал на темную до черноты землю, и, одетый во все черное, слился по цвету почти до невидимости, если не считать белеющей макушки, а когда русский негр стал молотить по земле своей убийственной дубиной по земле, чтобы попасть по тебе, подсказкой стал Большой атеистический словарь черного цвета, накрывшись которым, как крышей домика, ты не только замаскировал макушку, но и защитил себя от случайного попадания.

Но, что важно, это не был пресловутый внутренний голос, буквально изводивший тебя в прежней жизни, особенно в самые первые три дня и три ночи, когда ты бесславно сражался за други своя: никакого голоса теперь не было – ни внутреннего, ни внешнего, подсказки приходили и уходили, освобождая место приходящим на смену.

Подсказкой была тишина, когда ты лежал на снегу, раскинувшись, только что убежав от полусумасшедшего с пистолетом в руке прапорщика Лёхи: «Лежи и не двигайся», подсказкой же был городской шум, когда ты сидел в маршрутке в одном ботинке: «Сиди и не рыпайся».

И Перегудова Антонина Алексеевна, которую никогда не забудешь, и семья Куставиновых, и все, кто встретился тебе на твоем извилистом пути беглого зэка, включая даже чёрта Голохвостова, – все это были подсказки!

Я же говорю – их было много, очень много, без счета, я привел здесь только те, которые сходу вспомнились, но далеко не все из них имели, так сказать, прикладной характер, помогая дальше бежать – были совершенно, на первый взгляд, бесполезные, бессмысленные, лишние, но только на первый взгляд и не для тебя.

На Калининском, то есть, тьфу, на Новом Арбате, недалеко от Ленинки и потрясшего тебя своим внезапным появлением, да нет, не появлением – явлением – Достоевского, висело на столбе приклеенное наскоро объявление о концерте в ДК «Меридиан» исполнительницы «старинных романсов и песен Евгении Смольяниновой». Плакатик был так себе, и фотография певицы размытая, серая, но ты стоял перед ним, как набожная крестьянка перед иконой, спустившейся в ее хлев прямо с небес, – глазам своим не веря и радуясь, ведь это была та самая певица, имя и фамилию которой ты вспоминал в общей и никак не мог вспомнить, – с высоким и нежным, ни на чей не похожим голосом, – это она исполняла романс, который заканчивается словами: «И в небесах я вижу Бога», – это ей подражал Сокрушилин, спев тебе его на прощание, покрасовавшись перед тобой и собой.

То была подсказка – всем подсказкам подсказка, перед нею даже словно с луны свалившийся огромный каменный Достоевский как бы уменьшился (хотя, конечно, не уменьшился), и, глядя на тот жалкий плакатик с вписанным от руки днем и часом выступления, ты отошел на шаг и тихо сказал непонятно кому: «Спасибо».

Хотя понятно кому.