Свечка. Том 2 | Страница: 221

  • Georgia
  • Verdana
  • Tahoma
  • Symbol
  • Arial
16
px

Бильярдный стол качнулся так сильно, что пришлось торопливо сесть – моя «писательская вертячка» почти вплотную подобралась к затылку.

Но какие же гадости, Господи, приходится тебе от нас слышать…

И не так даже страшно, как стыдно, от собственной беспомощности – стыдно, как вертанет сейчас, как кинет на пол…

И что тогда – Золоторотова на помощь звать?

Да лучше сдохну тут!

А на могиле напишут: «Он писал роман».

Зыбкой стариковской походкой я подобрался к окну и торопливо распахнул створки. Вопреки ожиданию, жадные до моей отравной крови орды крылатых вампиров не ворвались в комнату, я их даже не услышал.

Воздух был теплый, плотный, неподвижный – как стоял у окна, так и остался стоять. Его можно было потрогать – мягкий и противный, как протухшая от перегрева вода в пруду, как старая бабья сиська.

Что-то не так в природе, совсем не так…

Буря? Скоро грянет буря?

Вот вам и литературоцентризм, Веничка Ненастоящий, даже в природных явлениях в России без литературы никуда!

Сигареты с зажигалкой лежали тут же, на подоконнике, я вытащил одну, прислушиваясь к себе, закурил.

Стало немного легче.

Жив, жив, курилка!

Мой роман с романом затянулся петлей на моей шее, искривленной многолетним сидением за столом с ручкой в руке, я устал от его беспрерывных и цепких объятий, все последние годы всё в моей жизни было подчинено ему.

Не только в моей – нашей…

Перед отъездом сюда жена продала пушкинский диван.

Жена.

Все эти годы она стояла между мной за письменным столом и всем остальным миром, как мать партизана с известной картины Герасимова, защищая меня и оберегая.

– Да кому он нужен, этот роман?! – вопил я иногда в сердцах, ощущая приближение запоя.

– Мне нужен, – отвечала она тихо, просто, строго.

«Русский человек пьет от унижения», – прочитал недавно у кого-то из великих. Великие не врут – меня унижал мой роман, всякий раз унижал, когда я садился за стол, напоминая мне о моей малости, никчемности, негодности.

Он дразнил меня, издевался, показывая мне свой русский язык, как будто где-то когда-то кем-то был уже написан, а я должен лишь переписать, однако даже это не удавалось.

А еще – у меня умерла собака, моя самая любимая, самая главная в жизни собака, и, похоронив ее на пустыре под дикой грушей, я словно похоронил вместе с ней огромный шмат души.

Хотелось написать завещание: «Когда умру, закопайте меня на пустыре, где Грушенька лежит», но не написал – пожалел жену.

В болезни время замедляется, и чем тяжелей болезнь, тем медленнее оно идет, а в смерти останавливается навсегда.

В нелепом и наивном «ненаучно-теоретическом» золоторотовском труде нет ничего ценного, кроме названия.

Не знаю, как кошки, но собака точно – фактор любви.

Во мне избыточествует роман и недостает любви.

А ты помнишь молитву писателя, Гоголем написанную?

Помню ли я? Да я бы всех современных русских писателей заставил ее выучить: космополитов и почвенников, православных и не. Я-то сразу вызубрил, когда в какой-то книжке на нее наткнулся, только…

«Боже, дай полюбить больше людей. Дай собрать в памяти своей все лучшее в них, припомнить ближе всех ближних и, вдохновившись силой любви, быть в силах изобразить. О, пусть же сама любовь будет мне вдохновением».

Только толку-то, любви-то нет…

Может, это моя ущербная сиротская психология, может, моя собака заменила мне мать, которую никогда не видел, не знал и которой никогда не прощу?

Потеряв собаку, понял, что значит потерять мать?

Сукин, сукин ты сын!..

Да, я все потерял и ничего не приобрел, если не считать знакомства и общения с Евгением Алексеевичем Золоторотовым…

Одно время я даже считал его своим двойником, точней, мне хотелось так считать, старательно скрывая от себя свой же обман – нет более легкого и приятного занятия, чем себя обманывать.

Нет между нами ничего общего, если не считать, что мы левши, да у меня, как у него, прикноплен над столом вырезанный из книги портрет митрополита Антония, который сказал, что отношения человека и Бога должны быть такими, как отношения собаки и человека.

Какой двойник, не смог бы я жить так, как он живет.

И читать по вечерам бабкам Библию не смог бы.

«Всю прочитаем и тогда помрем», а сами на «Левите» застряли, долго собираются жить старые клюшки…

А «Общественное яйцо» – тридцать восемь курочек и два петуха… Меня смех разбирал и зло одновременно брало от его неприспособленности к реальной жизни, и, не выдержав, я спросил:

– А когда деньги от продажи московской квартиры кончатся, на что будете жить?

А он глянул на меня доверчиво голубенькими своими глазками и ответил:

– Бог пошлет.

Какой бог? Уж не тот, который тебя чуть не изувечил?

Заводит меня этот Золоторотов, нервирует… А нервничать нельзя – надо спать…

Еще он говорил: «Зона – это не фаза развития, но форма вынужденного существования. Там не становятся лучше, однако делаются другими».

«Две категории людей нуждаются в любви больше других – дети и старики. У первых вечность за спиной, у вторых перед глазами. Вот они и тоскуют…» Не дословно, но за смысл ручаюсь…

«Старость – процесс превращения мужчин и женщин в окончательных людей».

Окончательные люди… А что, неплохо…

Я думаю, он так с чужими старухами возится из-за вины перед матерью, он любил ее, но не той, какой следовало, любовью… Как там у Толстого? Любовь бывает деятельная, и еще какая-то, и еще… Глупость великих – великая глупость. Золоторотов любил мать так, как она хотела и как ему было удобно, а не так, как надо было любить. Видел же – артист Урбанский на фотографии, но раз она сказала: «Отец», значит, отец… Себе не верил, потому что мать… А теперь с чужими старухами возится…

Умник… Интересно, что он про меня знает и думает…

Так, Господи, так!

Не только забавно, но и полезно, я думаю, посмотреть на автора со стороны – со стороны главного героя! Ну и что, что первый – человек, а второй – персонаж, по большому счету мы тут все персонажи.

У моего романа два автора: я и он, я и ты.

Но о ком он тогда – о тебе или о нем?

Это так важно?

Выкурив сигарету и незаметно для себя вернувшись к бильярдному ложу, я осторожно опрокинулся на спину, но тут же стол стал закручиваться влево, и я торопливо лег на правый бок, однако через минуту из-за тошнотно занывшей печенки повернулся на левый, чтобы услышать, как устало и возмущенно забултыхалось в груди сердце. Пришлось лечь на живот, чтобы продолжить бесплодные горестные размышления.