Пангея | Страница: 104

  • Georgia
  • Verdana
  • Tahoma
  • Symbol
  • Arial
16
px

— Прекрати! — толкнула она его локтем в бок. — Думай, что говоришь!

— Впечатлительность! — улыбнулся Карлос. — Настоящие женщины всегда впечатлительны.

Захар свернул на улицу, где был тот самый университет, подъехал к нему как можно ближе и остановился. Они вышли, но вместе в университет не пошли, остановились шагах в двадцати от машины и долго о чем-то разговаривали.

Сколько придется его здесь ждать? Захар не любил часами стоять и ожидать клиентов, пока те ели, пили, ухаживали за женщинами, что-то претило ему в этом унизительном холуйстве, он любил гонять машины, а не подрабатывать личником. Был у него один клиент, ездил к любовнице за город, иногда на полдня, а иногда и на ночь, выходил, отбирал у Захара ключи — нечего тебе бензин жечь, так подождешь, — и уходил, а тот сжимал до синеющих ногтей кулаки, так ненавидел его, потом отомстил, правда, угрохал его машину, да так, что комар носа не подточит, но все равно, все равно, не его это — лакейство.

Погода на завтра, на семнадцатое марта, — дождь со снегом, ноль градусов тепла, ночью минус шесть, тоже мне весна, и зачем они все время рекламируют подарки на Женский день — ведь он уже давно прошел, неужели не в курсе, девчонки вокруг ходят чумазенькие и раскосенькие, интересно, а им нравится 8 Марта? Захар вышел из машины, закурил подаренное «Мальборо», голова закружилась, ноги-руки стали ватные — вот это табачок! И почему наши не могут накрутить таких сигарет, а все выпускают какие-то вонючки, от которых кашель один? Он подмигнул какой-то девушке, когда только вышел из машины:

— Закурить хочешь? Настоящие!

Она подошла.

— Закурить? Давай!

Попробовали поговорить, она совсем безъязыкая, ни бе, ни ме, зовут Алампур, похоже на лампу, у нее есть еще две сестры, и их тоже зовут Алампур, как так может быть? Приехала учиться на врача, живет вон в общежитии.

— Телефончик дашь?

— Нет телефончика, так заходи, вооооон окошечки.

«Вылитая обезьяна», — подумал Захар, когда она пошла от него к переходу, — в стране развал, а таких учат! И зачем?

Карлоса и Рахиль все не было и не было, и Захара приманил куст сирени, большой, развесистый, голый, он что-то шепнул ему, и Захар сел на лавочку под ним, хорошо на лавочке, достал из кармана газету с кроссвордом, принялся решать.

Через некоторое время Карлос вернулся с каким-то худощавым пареньком, смуглым, в спортивном костюме и заячьей серой ушанке, они разговаривали на непонятном языке, говорили мало, обменивались короткими репликами. Он повез их за город, долго ехали, Захар спросил, может ли он перекусить — взял с собой бутерброды и термосок, Карлос сердито кивнул, а паренек в белом, увидев его бутерброд, что-то выкрикнул, зло, зло выкрикнул, и дворники, сновавшие по стеклу — заморосило под вечер, скрипом тревожили его душу, словно говорили ему: «Плохо-опасно, плохо-опасно, не оплошай, Захарушко, не оплошай…»

Он привез их к развалившемуся почти домику, простоял до утра у покосившегося забора, никто так больше и не вышел к нему. Под утро измученный ожиданием, с затекшими ногами и ноющей спиной, он вышел из машины и пошел к калиточке, тронул ее, хотел войти, а что? Может, случилось что, надо же спросить, может, у того Карлоса сердце или другая беда? Что, стоять ему дальше, уезжать? Но калитка не поддалась, залаяла собака, по глухому низкому лаю — большая, злобная, но он не видел ее, а только понимал, что она гонит его прочь, угрожает, предупреждает, что если он попытается войти, гибель его ждет, та самая, о которой накануне говорил Карлос Рахиль. Он, не спавший и голодный, давно уже допивший все содержимое из термоска, решился-таки после собачьего лая, уехал и спал после этого сутки, пока Петух не разбудил его и не сказал, что что-то там не срослось, деньги за работу он ему потом отдаст и надо машину гнать, так что времени нет и отговорки не принимаются.

Он и уехал за машиной, так и не сопоставив взрыв в метро с промелькнувшими в его жизни холеными усиками и милой смуглой дамой, чью руку так умело эти усики щекотали в лучах на секунду промелькнувшего солнца и не наступившего смурного и так и не проснувшегося дня.

Кровь.

Когда Карлос впервые полюбил ее? Научился входить в нее, как в реку, не ища брода? И почему решил помиловать этого пацана, веснушчатого водилу, уплетавшего за обе щеки свиную колбасу с крупными кусками жира, приводя в неистовство Абдуллу, его сотоварища, фанатичного и по-звериному жестокого?

Иногда ему казалось, что он впервые был заворожен кровью в раннем детстве, когда отец его рубил голову петухам. Он хватал сильной рукой трепыхающуюся птицу и никогда не сворачивал им шею, как это делала мама, а всегда с размаху отсекал голову топором, прижав рукой шею к коричневому от постоянных птичьих казней пню. Голова уже отлетела, скакнув по камешкам, как бадминтоновый волан, но птица еще барахталась, а из откупоренной шеи тонкой струйкой, пульсируя, вытекал алый сок.

Он однажды говорил с одним русским, очень богатым человеком, виделись по делам в Париже, знакомец Рахиль. Он мельком вспомнил про петушиные казни, когда они заказывали петуха в вине. Собеседник его поморщился, содрогнулся даже, а Карлосу сделалось приятно.

Карлос не любил смотреть на смерть, он прибегал к ней как средству, она обязательно вплеталась в его замыслы. Разве смерть не главный знак препинания в земных интригах? Разве это не квинтэссенция бытия, не божественный промысел, не коварная игра фатума? И он, Карлос, на сцене. Каратель. Большой судья. Трагический. Жертвующий собой ради торжества силы, имеющей право вершить, но затоптанной пустословами-талмудистами. Он не был вампиром или потрошилой, тепло как таковое совершенно не заводило его ни в каком виде, но кровь пьянила, давала силы, заставляла мысль работать, а организму требовать света, еды, женщину. Кровь давала смысл его существованию. Возносила в собственных глазах до небес. Как и ислам, в который он сначала влюбился, а потом уверовал как в главную силу, сделавшую из крови разящий меч.

Он много путешествовал по Африке, он присутствовал при жертвоприношениях ста быков, когда из их гигантских туш вытекала такая могучая река крови, что никакая земля не могла впитать ее. Он полюбил ислам за завораживающую красоту жертвоприношения, за гипнотизирующие слова пророка Мухаммеда: «Кровь, пролитая в этот день, достигает своего места перед Аллахом прежде, чем она достигнет земли. Так очищайте ею ваши души!» И он полюбил Рахиль. Как запретный плод. Как самый совершенный наркотик, за который гореть в аду. Как мечту, которой точно не дано будет воплотиться. Не в грубом смысле, а в божественном. Противоречие. Контрапункт. Без которого живого — нет.

Он был поклонником Эфиопии и Мексики, он знал наизусть множество священных дат и отправлялся на разные континенты, чтобы восхититься истечением крови, он знал ее вкус и мог определить, чью он пригубил: он пил кровь оленя, барана, коровы, он знал кровь многих птиц, он овладевал женщинами в период месячных, наслаждаясь не столько первобытным привкусом таких соитий, сколько проникновением в недра, где эта кровь может дать новую жизнь.