Наследство и желания — разве не связаны они теснейшей связью? Разве уход человека не порождает в самых разных людях, близких и просто проходящих мимо, желания завладеть тем, что оставлено и теперь уже точно не востребовано бывшим владельцем. Рабы и прислужники разве не грезят ловко захватить то, что вовсе не имело к ним никакого отношения, но оказалось в силу хитрости обстоятельств совсем под рукой, в непосредственной близости, кажется, протяни алчную ладонь — и возьмешь?
За молчанием последовали разговоры, везде, повсеместно, в каждом доме, на каждой площади: люди сходились, чтобы поговорить, обсудить, принять какое-то решение, наконец. Сначала они просто вспоминали Лота, потом стали обсуждать Константина, да кто он такой, может, просто барыга, скрывшийся в тени уставшего и неизменно скорбящего монарха? Может, он просто проходимец, вполне годный для вторых ролей, но для первой роли оскорбительно не подходящий?
На одно из таких обсуждений и был приглашен Александр, застрявший в Москве со своим псом. Новый год он отметил лихо, в кругу старых друзей, вспоминали молодые годы, ели салаты с майонезом и холодец, пироги и жаркое из духовки с черносливом и крупно нарезанным луком. Пили водку, шампанское, вино, и все это скорее смахивало на поминки, которые магически воскрешают в душе прошлые образы и заставляют вновь переживать то, что навсегда исчезло под прожитыми годами. Из этого Нового года Александр вытянул множество магических нитей: он с удовольствием повидал Ханну и ее мужа Лаврентия, познакомился с Хомяковым и его молодой женой, познакомился с Катькиным Анджело — четвертый интернационал, честное слово. Праздновали под Москвой, в Переделкине, у вдовы Гиббелина Киры Константиновны, раньше он бы в дом этого душегуба ни ногой, а теперь что — все запорошено. Не было и в самом Переделкине прежнего запаха — виллы везде и роскошные авто, сытые лица да парикмахерский душок. Были там и совсем уж старухи, а как без них в таком месте: та же Джоконда, Агата, Таточка подъехала из Нью-Йорка. Он ей — спасибо! Она ему — да живите, господи, на том свете сочтемся! После Константинова новогоднего обращения за столом воцарилась гробовая тишина.
— Последний раз поздравляет! — сказала Нур, пришедшая сюда с Катериной и отчего-то хихикнула. — Посмотрите, какая у него тень на лбу, это крест, чего же еще надо!
— Только не надо опять про погост, — взвизгнула Агата, цепляющая серебряной вилкой малахитовый огурчик, — Новый год не для того, чтобы дебатировать про политику.
— Все говорят о скором падении режима, — с напускной серьезностью сказала Тата, — до Нью-Йорка дошло.
— Да ладно вам, — сыронизировала Джоконда, — никогда у нас ничего не будет. Кто пойдет на баррикады, вы, что ли? Ну если и пойдете, то для того, чтобы развлечься. У вас же обратный билет зудит в кармане. Я не права?
— Константин готовит репрессии, — со знанием дела сказала Ханна, — начнет после Нового года, вычистит всех без всяких сантиментов. Иначе власть не удержать. У меня у коллеги в лаборатории муж работает в правительстве. Он ей говорил и документы показывал.
— Похоже, — поддержал ее Хомяков. Он с удовольствием попивал из хрусталя водочку и выглядел, как заурядный интеллигентский лох. — У Константина для этого верный характер, зла в нем много и брезгливости, а значит, будут репрессии.
— Да при чем тут характер, — горячилась Кира Константиновна, — тут объективность — люди не хотят его, он для них слишком прост и нет в нем загадки, а людям нужна загадочность, окутанность тайной. Был бы Кир жив, он бы сказал: «У Лота была тайна, а Константин как на ладони весь». Он точно бы так сказал. Он многое сделал, чтобы Лот был загадочным. Он делал, а Лахманкин все портил. Но что уж теперь.
Выпили за память Лота.
— Характер — самое главное, — не согласился с ней Александр, — лучше всего в политике удается то, что делается от души.
— Все равно для событий всяких повод нужен, — опять взвизгнула Агата, — чтобы завелись опарыши, мясо должно стухнуть.
— Я готов умереть, — спокойно в полной тишине произнес Александр Крейц. — Я для этого всю жизнь и жил.
Рахиль, опираясь на палочку, осторожно вошла в комнату. Машина, на которой она ехала, застряла в сугробе, и она опоздала к бою курантов. Она долго слабыми глазами вглядывалась в него, пока наконец не воскликнула:
— Александр Крейц! Боже мой! Какими судьбами!
Никто тогда и не заметил, что Мохнатый потрусил в сторону леса и больше так и не появился. Исчез. Крейц поубивался, но не сильно — депрессия миновала, пес пришел, пес ушел: ему же не нужен был хозяин. А вот он хозяину был очень нужен, и что тут скажешь — спасибо ему. Крейц понял, почему Мохнатый ушел.
— Что ты думаешь? — спросил сатана.
— Я не возражаю, бурные события и социальные катаклизмы естественны, — ответил Господь.
— Я так и знал, — сказал сатана, — что ты только за.
— И что? — спросил Господь.
— Да я тоже не возражаю, — ответил сатана.
— Врешь, — хотел было парировать Господь, но не стал. Разве силу слова кто-то из них отменял?
— Значит, — уточнил сатана, — ты, как и я, не возражаешь против большой турбулентности в Пангее?
Климат земли колеблется во времени — это известно. И это отчетливо видно, если наблюдать за ним от десятилетий до миллионов лет. Это и Закон, и Движение. Причин такому изменению много — колебания солнечного излучения, чисто внутренние процессы, деятельность человека.
Но есть и еще одна причина — взаимопроникновение пустого и полного, божественный энергетический акт: природа не терпит пустоты и рождает новую реальность. Изменение погоды — это бешеное зарастание пустого места, которое если свято, то не бывает пусто. Пустота рождает электричество, а электричество взрывает пустоту — такова метафизика земного существования.
— Неужели сомнение — это болезнь? И человека гармоничного, в котором все уравновешено, не гложут черви сомнения?
— Ну, мил человек, — ответил доктор Конону-младшему, — вы так рассуждаете, как будто это глисты какие-то. Сомнение — это другой феномен.
— И оттого, что мне свойственно сомнение, я почти утратил потенцию?
Конон-младший несколько лет избегал любых связей с женщинами. Из некогда неприятного подростка и молодого человека, внушавшего большие опасения за складность судьбы, он, пережив все болезни становления — отрицание отцова наследства, радостей простого отдыха, простую и чистоплотную приверженность общечеловеческой морали, националистические идеи, наконец превратился в породистого зрелого господина, проживающего в просторном и чистом доме на озере Леман, доме, увешанном семейными фотографиями (а не плакатами Че Гевары, как было когда-то), где в восемь утра украинская домработница вот уже много лет подавала ему кашу из пророщенных зерен в чудесной мейсенской мисочке и травяной чай или фрукты с нежным, нежирным белым сыром. После завтрака он работал в кабинете, читал биржевые сводки и статьи рыночных аналитиков — за окнами плескался большой газон, ведущий к серой воде, — и только потом ехал в офис на рю Монблан управлять своими подчиненными, нервно прячущими взгляды в узорах старинного персидского ковра, покрывающего пол в его кабинете, — точного близнеца ковра в гостиной Аяны, о чем он, конечно, знать не мог. Он доставал из узоров их взгляды, он вдыхал жизнь, тепло или, наоборот, холод и почти смерть в их сердца, он переговаривался по спикерфону с партнерами или конкурентами в большой овальной переговорной с камином и садом камней. Вечером он шел на концерт, в театр, шел в скучные гости к местным буржуа, для того чтобы неизменно в десять вечера вернуться домой, в особняк на берегу озера и уже в одиннадцать, после легкого ужина, как правило — овощного супа, улечься спать и уснуть без снов.