Как они вошли, увидали, так и застыли как вкопанные. Кто-то, забывшись, даже присвистнул, кто-то едва успел подавить смешок.
— Нет комментариев, — твердо сказал профессор художественной академии, — это белая горячка, и дело с концом. Ты, отец Андрей, очень рискуешь, так что смывай скорее. Я ведь выразил общее мнение?
— Нууу, не совсем, — засомневался один из четырех искусствоведов.
Начался спор. Мнения множились. Отец Андрей хлопал глазами, пытаясь хоть как-то подытожить полемику. У него не получалось. Выходило, что фреску надо поскорее смывать, но в то же время делать этого категорически было нельзя: церковь место святое, но именно секуляризация искусства и дала великих мастеров.
Спор продолжился и за ужином, где непонятно как оказался и Никола — пьяненький, в спутавшихся мыслях.
— Я что хотел сказать? — порывался выкрикнуть он, вставал со своего места, начинал колотить себя в грудь, гримасничал подобросшим уже лицом, — что свято место не бывает пусто, что везде, где что-то святое было, прорывается жизнь. Кривенькая, и пускай…
Его усаживали, подливали еще, сначала кто-то из искусствоведов хотел было поспорить, но спор не шел, потому что Сапрыкин начинал орать и бить себя в грудь, манера для людей науки совсем неприемлемая, неприличная.
Под утро все разъехались, а Никола, слив опивки из стаканов, вернулся за свою занавеску и захрапел.
Некоторые потом рассказывали, что смыли фреску, позвали столичного богомаза, который в точности исполнил заказ и скопировал фреску Липпи, а некоторые уверяют, что ничего не смывали, что это она и есть под потолком новой церквухи, но поскольку там высоко сильно, то с земли не разобрать, что в точности намалевано и чья голова валяется на серебряном подносе.
С земли вообще многое не разберешь — надо подняться.
— Я не хочу пирожных, а хочу дождевых червей. Мама, мама, посмотри, как прекрасно они упакованы!
— Лизонька, что за причуды? Ты же не щучка, чтобы клевать на червя! А если и так, то бери всегда мальков — вот тебе мой совет, и никогда не принимай первое, что дают.
— Но почему тогда эти черви так элегантно упакованы?
Анна проснулась. Дурацкий сон в полнолуние. Желтые блики на полосатых обоях. Анна не любила сны. Особенно абсурдные, с попугаями, обмахивающимися веером, или про щучек, прикидывающихся ее дочерью. Что в них, в снах-то этих? Намеки? Страхи? Переживание своей беспомощности?
— Сумбур, — обычно констатировала Анна. — Нечего и думать. Арифметика перевернутых цифр. Надо встать на голову, чтобы понять. Но такое акробатство было ей не то что не по душе — не по чину. Она что, прошмандовка какая, чтобы думать о снах? Пролетарийка, выбившаяся в люди?
Она поднялась, прошла по квартире, открывая дверь за дверью. Где он? Нет его. Что?
Вся ее квартира была залита кровью. Его плебейской кровью. Она все время твердила себе про него: «плебейская кровь». И всегда и везде видела рядом с ним, в нем самом только это.
Как она выглядела, эта кровь?
Пустые сигаретные пачки, набитые искореженными окурками, остатки еды прямо на столе, на салфетке. Жрал. Эквилибристика во время еды — его коронный номер, подцепить килечку и с лету попасть в рот, что-то пожирать, удерживая жирный кусок на весу.
В прихожей на полу вывернутые наизнанку портки, переоделся, видать, в еще большую рванину, чтобы по-своему щегольнуть: это у вас, у дур, всякие рюши и бессмысленные кружева, а у нас, у черной кости — одна правда, простая, грубая, ношеная и вонючая: мы сами — плоть и все у нас — плоть от плоти. Тут же рухнувшая откуда-то вязаная грязно-зеленая шапочка с надписью Paris. Париж, его мать!
— Лиза, — позвала Анна, — Лиза!!!
В комнате дочери ее ждала записка, исполненная идеально круглым почерком: «Мамочка, я в кино с друзьями, буду дома в 22:15, как и было условлено. Лиза».
Ее дочь. Не его. Биологически, конечно, его, но по духу, характеру, нраву — полностью ее безупречная дочь. Правильно держит спину, глядит, умеет непринужденно есть вилкой и ножом. Отличает серебро от латуни, изумруд от бирюзы, иронию от пошлости.
Мысли о дочери и муже будоражили ее. В ней текла голубая кровь, ни капли не замутненная его темной кровью, вязкой, липкой, с запашком. И еще этот дешевый адреналин, заставляющий его плебейское естество вскипать, совсем не тот же, что пронзающие ее и Лизоньку тонкие ледяные нити отвращения, негодования, инобытия. А желчь? Разве можно сопоставить ее желчь и его? А стул? Его темный отвратительный стул, окрашенный его желчью, и ее розовые, словно от лепестков роз, экскременты, выпестованные породой, возведенные породой в идеал органического производства, подобно шелкопрядовой нити или кофейному зерну, вышедшему из попки мусанга. Порода. Отличие, переданное в поколениях. Избранность.
Если бы Анна знала, что дочь ее пойдет на самое дно, окунется в густую муть, станет питаться с помоек и отдаваться любому, кто пожелает, она начала бы беспокоиться уже сейчас — и от этого ровного почерка, и от кино, и от назначенного с педантической точностью времени возвращения — 22:15. Но она не знала и потому спокойно отправилась на кухню выпекать ей ароматную плюшку с изюмом, сдобную, с сахарной пудрой: вот придет она из кино, а тут ей прекрасный для девицы ужин: стакан молока и свежая сдоба. Они должны уметь ухаживать за собой, они понимают, в чем смысл излишнего ритуала, они же не быдлаки, хотя и живут среди них и даже от них рожают. С кем, интересно, Лизонька свяжет свою судьбу? Найдет спокойного, вдумчивого, чистого мальчика или будет мыкаться по белу свету, как мать?
Она выглянула из окна, раскрытого в мокрую осень: среди этой осени ревел город — их плебейское царство, переливающееся дешевой электроэнергией рекламы, берущейся не от алмазного перелива, а из вилки, воткнутой в розетку. «Жрите!» — так она трактовала каждое рекламное обращение, сладострастно отмечая, как Валентин любуется красотками на щитах или в телевизионных роликах, хрюкающими и визжащими в такт его желанию получить предмет рекламы: сумку-термос, стельки для особо потеющих ног, дрянной исторический роман про кого-нибудь из царей.
— Оооо! — заходился он в восхищении. — Нам бы с тобой такое, а, Анют?
Город — ловушка для простаков, она много раз повторяла ему это. Полурабов, полусвободных, готовых жить в фанерных коробках за миску химического риса, за возможность пройтись по тротуару, отражающему милые молодые лица с афиш.
Самое главное, чем дорожат свежеиспеченные горожане, — доступность девок, кишащих в скверах, которые весело откликаются на призывы дать поглазеть. За медный грош, за полушку, за лизнуть мороженого, доступность девок и аттракционы.
Эх! Прокачу!
Да неужели прокатишь?
Да! Только крепче держись!
Голодные, жадные, горлопанящие, хватающие все подряд, затаптывающие друг друга в сутолоке, не помнящие имен своих чахлых детишек — он был один из них, ее муж Валентин, вечно алчущий что-то, кого-то держать зубами за загривок, выгрызать свое право на «поиметь».