Иосиф происходил из рода киевских евреев, сильно в разные годы пострадавших от больших репрессий. Его родной брат был также человеком искусства и, несмотря на непростую судьбу, написал несколько хороших рассказов и набросков к романам. Но судьба распорядилась Феликсом — так звали его брата — иначе: он погиб на фронте во время Второй мировой войны, и его рукописи подобрал некий молодой офицер, впоследствии ставший знаменитым писателем. Иосиф ничего не знал об этом, хотя слава ставшего маститым плагиатора всегда претила ему.
Елена была родом из мещан. Предки ее упоминались уже в Жалованной грамоте городам Екатерины II от 1785 года. В нескольких поколениях ее предки содержали скобяные лавки в Орле, а потом и в Москве, где прадед ее женился, наконец, на купеческой дочери, о чем всегда и мечтал весь их род. Он вышел через это в люди, однако сын его, Леночкин дед, сделался игроком и отчаянно проиграл скопленное предками состояние, которое, впрочем, все равно было бы утеряно после 1917 года.
Крепко полюбив Иосифа, Леночка продолжила семейную традицию: в домах всех ее предков умелых искусников высоко почитали и считали за честь приближаться к ним.
Алампур принадлежала к древней касте малайзийских священников. В России она оказалась потому, что в раннем детстве злые духи отняли у нее родителей и препоручили ее японским приемным родителям — бездетной чете, имевшей в Малайзии небольшой, но стабильно доходный бизнес.
Поскольку Алампур была все же не родной им, то приемные родители решили дать ей не слишком дорогое образование, ведь без образования у нее, как они считали, не было бы никакой судьбы. Друзья ее приемных родителей посоветовали отправить Алампур учиться на врача в Москву, но до конца она выучиться не смогла, и это их благое начинание осталось без должного завершения.
Линия ее рода на ней и завершилась. Никто из ее родичей не оставил потомства. На белый свет из животиков ее сестер не стали вылезать люди, выкидыши преследовали в дальнейшем и ее, и их. Никто из ее рода не искупался в богатстве, пришедшем на эти острова после, казалось бы, нелепой и мальчишеской выходки ее сына.
Он бежал мимо ее подъезда с нелепой красной дверью — сначала маленьким, а потом подросшим, к остановке — доехать до школы, до кино, до метро со светящейся алым буквой М, которое везло в центр города. Совсем уже выросший, худой, длинноногий, он бежал все тем же маршрутом и непременно мимо ее подъезда — так пролегал путь.
В школу она выходила позже, ее подвозили на машине, и утром они никогда не сталкивались. Встречались иногда во второй половине дня: она выходила в ярком платье или ярком шарфе с помпонами — зачем-то, куда-то, а он проходил мимо как будто случайно и всегда, даже когда она уже вышла замуж за себе подобного, себе равного, он всегда останавливался у подъезда с надеждой поговорить, что-то успеть сказать за краткий миг, который обычно длится случайная встреча.
Вот и сейчас она вышла с ядовито-розовой коляской, где лежала ее новорожденная девочка, и он осторожным шепотом успел произнести:
— Какая прекрасная… Как назвали?
— Маша…
— Маша…
И опять сейчас, и снова сейчас он бежит к облезлой остановке, и она снова выходит за руку с уже окрепшей Машей, и он спешит что-то сказать, доставая из кармана милый подарок, перевязанный алой лентой, по несуществующему поводу, так это было уже много раз в примерно такой же день:
— Это тебе. Маленький подарок. У тебя же вчера был день ангела…
— Вчера? Как это день ангела? Опять дорогущий? — с деланым раздражением, изумлением, но точно без радости говорила она, — откуда ты их берешь? Я не приму. Что я скажу мужу?
— Что подарила подруга. Возьми… Пожалуйста, возьми…
Он, тогда еще маленький, а потом подросший, а потом уже выросший, все готовил для нее какое-то волшебное слово, даже не с целью завоевать ее — это было бы бессмысленным замыслом для него, сына туалетной уборщицы. Он был сущая дрянь, красная тряпка для ее самодовольных родителей и напыщенных подруг. Но их же столкнула красная дверь, неизменно красная. Это был все-таки аргумент. Эти слова теснили грудь ему — маленькому, подросшему, большому. Ставшему черным, коричневым, красным, пускай не по цвету одежды, но по убеждениям.
Около ее парадной, по дороге к автобусной остановке, в этой главнейшей для него системе координат, он всегда зависал, чувствуя болезненный внутренний сбой, и она выходила на этот сбой — когда-то с подругами в кино, а теперь с растущей как на дрожжах Машечкой, отмеряющей и его дни, наполненные вечерней учебой, беготней по приработкам, маминым поручениям — купить дешевой еды, выбросить всегда такой огорчительный для нее мусор. «Ну что они накручивают столько бумаги? — сетовала она. — Не жалеют леса, сил наших не жалеют, ничего не жалеют».
— Я старая, я никому не нужна, — часто говорила его мать, всхлипывая, — старушка я.
— Ну что ты, мама, — успокаивал он ее. — Погоди, будешь еще внуков нянчить.
— Да какие внуки, Гриш, твоя зазноба уже родила, а на других ты и не смотришь. Когда Агате своей деньги понесешь?
Гриша, при всей своей простоте, сложно относился к Агате. Вот вчера она тоже все говорила, когда он пришел отдать ее оплаченные счета за квартиру:
— Старость, Гришенька, никому не нужна, ни тому, кто стар, ни тому, кто рядом.
— Это вы-то старая, Агата Викторовна? Да я такой настоящей красавицы, как вы, и не видал никогда. У меня ни на одной работе такой нет.
— Просила же — без отчества, — одернула его Агата. — Не барыня я тебе, да и ты мне не прислуга.
Агата и вправду красовалась, носила дорогие украшения, шелка, мех. Дом ее всем напоминал домик Мальвины: розовые диваны, шторы, мягкие розовые ковры, накидки с павлинами, розовые чашечки с золотой каймой.
— Не прижила вот деток, — уже в сотый раз за последний месяц сетовала Агата. — Некому будет пресловутый стакан воды подать.
В этот раз Григорий вспоминал, как Маша в их последнюю встречу на улице не давала им сказать друг другу ни слова. Она перебивала его, дергала мать за руку, тараторила не закрывая рта. Ее маленькое личико было злым, оно кривлялось, передразнивало их, взрослых, все время что-то требовало:
— Мама, а ты прогони его, это чужой дядя. Уходи, слышишь! Пошел, пошел!
— Почему она так ведет себя, — спросил Григорий. — Я ей очень не нравлюсь?
— Да нет, она просто предъявляет свои права на меня, — вздохнула Леночка. — Показывает, что я принадлежу ей.
— Ну пошли же, пошли, — истошно вопила Маша. — Пошли, а то я папе скажу!
Он хотел треснуть ее тогда с размаху, и этот воображаемый момент, как он разбивает вдребезги, в кровь, эту злую девочку, все время возвращался к нему. Он вернулся к нему и теперь, когда Агата говорила о старости и о неслучившихся детях.
— Это, может, и хорошо, Агата, что нет детей. Они, знаете, бывают очень злые. Я сам принесу вам стакан воды.