После взрыва Рахиль была схвачена и определена в тюрьму дожидаться казни. Эти месяцы ожидания и грядущая казнь ничуть не изменили ни ее характера, ни нрава. От верной гибели ее спасла Тамара, которая справедливо рассудила, что роль этой женщины не в том, чтобы умереть за несостоявшийся государственный переворот.
Жизнь Лаврика Верещагина полностью изменилась после того, как он, давая задний ход на своей высокой и мощной машине, задавил человека.
Он завел мотор, в салоне всхлипнул черный джазовый голос, а потом он услышал крики, удар и хруст.
Его выволокли из машины, ударили лицом о грязную землю, и через час он уже сидел в вонючей ободранной камере с серыми стенами, пытаясь мучительно осознать, как он здесь оказался и что теперь делать.
Веселые, пряничные стояли деньки. Только прошло католическое Рождество и Новый год, когда все уже сыты и пьяны донельзя, шатаются из гостей в гости по скрипучему снегу и даже говорить уже не могут — нехотя доскребают из мисок оливье и пялятся в телевизор. Лаврик по традиции отмечал это зимнее буйство на даче, упариваясь докрасна в перетопленной бане среди гогочущих девок и осоловелых друганов. Выскакивал в белые сугробы в облаках молочного пара, матерясь, растирался снегом, из запотевшего хрусталя опрокидывал водочку, палил дробью по воронам.
Теперь дом его был как с картинки: кованые балконные решетки, просторные беленые спальни с гравюрками, большая гостиная с плоским телевизором на стене, камин в старинных бело-зеленых изразцах, альбомы с живописью, коллекция фильмов, винный шкаф. В гараже английского стиля с темными балками, выступающими из-под конька, наконец-то случилось мальчиковое счастье: скутер, кар, две новенькие машинки — красная и цвета парного молока, велосипеды, мопеды.
Он гордился этим домом и этим богатством, которое к своим двадцати пяти годам нажил сам: с пяти лет его бесперебойно снимали то в рекламе, то в кино, восхищаясь крупными веснушками на носу, кучерявыми рыжими волосами и неизменно детской улыбкой.
Друзья уже катили к нему на всех парах по заснеженным дорогам, затаренные пивом, сардельками, булками и вином, когда раздался тот самый пресловутый скрежет и под колесами его джипа умер старик.
Он позвонил своему продюсеру, который как раз выехал к нему попариться. Тот долго не мог разобрать сбивчивый рассказ Лаврентия, потом переспросил: «Насмерть, что ль?», выматерился, обещал что-то предпринять, но даже не стал дергаться: в столице пусто — все уехали на дачи или к теплым морям. Он был знаком, конечно, по долгу службы с несколькими важными людьми — а как же? — но беспокоить их было бы неразумно: разве кому-то сейчас до чужих, скажем прямо, невеселых проблем? Он развернулся, скрипнув колесами по неметеному шоссе, и поехал восвояси, по дороге все-таки найдя другую компанию и другую парилку.
Лаврик набрал маму, два дня назад улетевшую в Египет, и, услышав плескание волн и чей-то радостный мужской гоготок, решил не портить ей отдых. «У меня все хорошо», — сказал он с нажимом на слово «все».
Он попробовал дозвониться до одного из режиссеров, некогда снимавшего его. Тот был вполне солидным человеком и относился к нему по-отцовски, но никто так и не снял трубку, может, не проснулся еще, а может, и затаил обиду на своего подопечного, который, купаясь в деньгах, молодой и, конечно, еще зеленой славе, пару раз не помог ему, старику.
Погибшего звали Иосиф Маркович. В прошлом, в том самом прошлом, где не было еще никакого Лаврика, его имя щекотало ноздри, но теперь никто больше не вспоминал его строк: время отскочило в сторону от мужских стихов к женским, упивались поэтессами, молодыми, рьяными, в длинных белых платьях и со спутанными волосами. Произошедшее напомнило его имя. Газеты готовили некрологи, по радио в память о погибшем читали его стихи. Плохие, как теперь казалось, замшелые, о тоске по ушедшему времени, ароматах сирени, звуках фокстрота и тоске по моложавой огромности мечты.
Все это отяготило участь Лаврентия. Убить поэта! Раздавить колесами хрупкую лиру, которую старик и так уже нетвердо держал в руках. Даже когда праздники миновали и остроту события унесло ленивое послепраздничное течение дней, смягчить вину Лаврентия не удалось: в происшедшем многие углядели особый, зловещий знак. Эти молодые и наглые, ухватившие судьбу за пахучую бороду, эти актеришки, рекламирующие чипсы, от которых жир и рак, убивают, опившись пивом и водкой, настоящих поэтов, тех, кто не променял своей талант на двадцать денежных секунд рекламы отбеливающего порошка.
Лаврентий еще в камере предварительного заключения отметил, что его обаяние, столь верно служившее ему все эти годы, его рыжие волосы и крупные веснушки почему-то перестали ему помогать. Их не видел больше никто, и даже молодая надсмотрщица, которая явно узнала его, отказалась дать ему зарядку для мобильного — не почему-либо, а просто не захотела.
Как же все это случилось, Господи?
Лаврентий вспоминал, в промежутках между приступами отчаянья, как он встал на свою лакированную стезю. В первый раз его пригласили сниматься в эпизоде какого-то фильма для подростков, когда он был еще в детском саду. Воспитательница в темной кофточке, с бледным ртом, некрасивая и грустная, построила их в шеренгу и повела вдоль вечно распадающегося строя молодую продюсершу в очках. Девушка щелкала простеньким фотоаппаратом. Воспитательница голосом, полным ответственности, характеризовала каждого, на кого было направлено круглое стеклышко ее объектива.
Выбрали его, Лаврика. Мама была довольна. Недоволен был отец, который не любил «все это», опасаясь, чтобы «не испортили пацана».
Лаврик снялся. Когда через год он пошел в школу — как раз тогда и вышел этот юношеский фильм про несчастную любовь, где он играл братишку главной героини, — его восприняли как героя. Ему помогали одноклассники, учителя сами подсказывали ему на контрольных, из уважения «к его непростому» труду, его страховали даже чужие родители, когда он играл на школьном хоккейном чемпионате. Они кричали ему: «Осторожно, Лаврик, не расшибись», давали ему в перерыве самую свежую и круглую булочку.
Он заметил это, но ни о чем не подумал — ему было просто приятно.
Потом его пригласили еще в один фильм для детей, где он сыграл маленького ковбоя.
Дома висели фотографии со съемок.
Мама гордилась, папа сердился.
В школе в него были влюблены все девочки — крупные, активные, самоуверенные, с мясистыми губами и шаловливым выражением лиц.
И даже некоторые учителя, втайне сетовавшие на то, что их собственные оболтусы никогда не станут такими, как Лаврик.
Как только он обратил внимание на такую же конопатую, как и он, девчушку, она мигом оставила своего дружка Тимку и стала дружить только с ним, Лавриком.
Девочку, такую же рыженькую, как и он, звали Ханна. У нее не было папы, и поэтому в ней был не только ум, но и мальчишеское желание командовать. Лаврик прибился к ней, как-то возгорелся от ее бедер и девичьих грудей, но более от ощущения, что именно она защитит его от его же слабостей: он легко впадал в меланхолию, плохо спал, не умел долго радоваться — и только Ханна своей решительностью умела «вытащить его за шкирку, как котенка из ямы, в которую он провалился». Ханна любила математику, науки о природе, хорошо рисовала, понимала литературу и, конечно же, пьесы, она помогала ему читать роли, придумывать образы, и ее сначала маленькое, а потом и взрослое легкое тело было для него спасительной соломинкой, через которую он дышал всякий раз, когда опускался на дно.