Пангея | Страница: 47

  • Georgia
  • Verdana
  • Tahoma
  • Symbol
  • Arial
16
px

А чего?

Разве плохо?

Он хоть и гляделся в изысканных интерьерах своих хозяев эдаким мужланом, но все ж набрался от них и суждений, и каких-то манер.

Не стряхивал пепел в чашку, не ел чеснока и лука, зная, что отвратная вонь потом изо рта идет, никогда не снимал ботинки без специального указания и не разгуливал по дому в вонючих носках. Он слушал, когда вез хозяев, приличное радио, из которого знал, кто да что, он за много лет работы перевидал много умных и уважаемых людей: он сделался «ничего» и мог с безнадежно влюбленной в него Маргаритой говорить «по-умному», всегда понимая, что она ему «послана Богом», так он и говорил ей: «Ты мне послана Богом, чтобы я не сдох».

Как-то дойдя до отчаянья, Маргарита предложила ему:

— Петух хочет детей. Давай рожу от тебя. Вырастет сытым тебе и мне на радость. Иначе-то ты не сможешь. А мне только бы от Петуха не рожать.

Пашка согласился. А чего ему-то? Оригинально даже. А потом, может, будет в старости кому воды принести. Пидорки-то эти не вечные…

Но все-таки, прежде чем кивнуть, он спросил, не удержался:

— А на кой они, дети-то?! Пробки одни да толкотня. Пойдут потом своей дорогой, и поминай как звали. В городах родства не помнят. От этого и пидорни столько. Любовь — да, прикалывает, потрахаться тоже не лишнее, расслабляет, да и припирает сильно, а вот детки… Репку-то тянуть не надо, чтобы бабка за дедку, а внучка за Жучку? Ты собак городских видела, которых в сумках носят? Они не сторожат, они для компании. А детки вырастут и с нами сидеть не будут. На кой им мы?

Павлик до семи лет рос в деревне, на хуторе, и до сих пор очень любил природу и не любил город. Когда пидорки затеяли строить загород, он вызвался жить в бытовке, завел там себе псину и сидел бы неделями, если в нем в городе не было острой нужды. Он слушал соловьев, помыкал узбеками, широко издевался над ними, подпаивал, потешался над их пьяными неуклюжестями, но главным для него было чувство земли в пригоршне, звуки утреннего леса, грибы, грядки. Он обувался в кирзухи и засаленный ватник и, кажется, впервые за долгие годы чувствовал тепло, которого никогда не получал ни от вечно больной матери, ни от отца, некогда начальника в колхозе, а в новые времена — технолога на овощеперерабатывающем заводе при тепличном хозяйстве, где бабы из шланга заливали огурчики-помидорчики нехитрым составом из уксуса и немытого укропа. И какой технолог на таком предприятии?

Как он ни ругался всю жизнь, как ни орал на мать, как ни бил ее, а когда она вконец занемогла — Пашке тогда исполнилось тринадцать лет — он таки перевез ее в Новосибирск, что продлило ей жизнь на целых десять лет. Он бросил свой помидорный завод, и жили они пребедно в съемной квартирке на окраине, но в школу он Пашку устроил хорошую в получасе езды. Сумел, работал слесарем в ЖЭКе, да так старался, что отправили его к главе местной управы на дачу что-то чинить, и тот в благодарность и устроил Пашку в Москву, к племяннику своего однокашника.

— Ты слышала, что Гришка помер? — спросил в тот разговор Павлик Маргариту, — сказали, сердце, прикинь? Ленка на его похоронах заходилась вся, ты бы видела…

— Для этого дети и нужны, — не сбивалась с темы Маргарита, — иначе вымрем. Смерть всегда для чего-то нужна. Чтоб мы задумались хотя бы…

— Да пускай деревня рожает и отбракованных сюда шлет, — начал было Павел, но Маргарита его прервала:

— Хватит, Паша, мы должны им всем показать, у них ничего не получится, а у нас все: и деньги, и дети, и сама жизнь. Чем мы хуже? Давай я сделаю тебе подарочек на 23 Февраля, а? Зачну тебе ребеночка!

— Мужики боятся за сердце, слабое оно у них, — вот что выговорил его язык, горький от курева и от вчерашнего дачного перебора.

Маргарита подробно вспоминала этот разговор за ужином: вкус крабов в ее рту медленно сменился вкусом пасты с пармезаном, потом нёбо ее приласкало терпкое итальянское вино, потом во рту защипало от лимонного сорбета, и именно под него она окончательно решила, что исполнит задуманное: это ведь ключ ко всему — и Петушка будет зачем терпеть, и сына родит от любимого, хоть и непутевого мужика.

— Давай прокатимся в Италию, — предложил Петушок, окончив ужин, — к концу февраля уже совсем сил не будет, надо поддержать себя. Поедим макарошек, попьем вина, а?

Петушок был уверен, что все вокруг одно вранье.

И в этой вере видел свою силу.

Показуха, на которую так падки мелкие потненькие душонки. Сам он любил простоту: простую еду, простую одежду, деньги у него были простые — от торговли, стройки, разбора правых и виноватых. В юности он гонял и продавал машины, случалось, что и ворованные, а теперь он продавал машины легально, купил у корейской марки разрешение, открыл несколько точек на окраинах — и живи не горюй. В Москве он был свой. В ней он вырос, в ней начинал, в ней и продолжает. Сам из хорошей, но ненавистной семьи: папаша из умников, институтский доцент, очень падкий на слабый пол. Уже пятидесятилетним женился он, разведясь с матерью, на самой что ни на есть оторве, лаборанточке-поблядушке, судя по розовенькому бельишку ее и самому имени — Лилей разве честную женщину назовут? Мать их в отчаянии бежала к родителям в пригожее захолустье, но разве детей туда заберешь? Все у них в столице. Вот и оставила она их папаше да Лиле — любоваться в замочную скважину на страстные их соития да Лилькины красоты. Отец-то раздеваться не любил, а Лилька танцевала перед ним то голая, то в красном шелковом халате, и он глядел на нее, глядел да как вскочит с места и давай на нее лезть, уже голую, а сам лысый, с тоненькими ножками — и смех и грех.

Спальня их всегда была уставлена пустыми бокалами. Хрустальными, разных цветов, и на каждом — жирный отпечаток ее бордовой помады. Очень Лиля уважала шампанское, шоколадки, они тоже всегда валялись распечатанные, среди блескучих заколок и шифонов: все это Петушок с сестрой находили, как только квартира пустела, прикладывали к себе, кривлялись перед зеркалом и хохотали.

Лиля, конечно, не работала, она уходила в парикмахерскую или в магазины и возвращалась обычно навеселе, с парой таких же подвыпивших говорливых подруг.

Отец Петушка умер прямо на ней, когда Петушку только исполнилось семнадцать, а сестре его девятнадцать. Это их и спасло: они остались жить вдвоем в ожидании матери, которая все не ехала и не ехала.

Лиля после похорон выгребла из дома все — забрала даже ковры и пледы, не новые уже и потертые, посуду собрала, красные чайные чашки с уже поистершейся золотой каймой, из-за каймы этой, наверное, и забрала, не видели ее больше после того раза, но Петушок не очень горевал: он тогда уже приторговывал чем попало, и на эти деньги они с сестрой как-никак, а могли жить.

Что все вранье, Петушок определил, наблюдая за Лилей.

Она красилась, чтобы скрыть морщины и первые седеющие прядки волос. Она как можно дольше не снимала халатик и дурачила отца, потому что в теле ее был очень неприятный дефект, о котором бедный папаша даже не подозревал, — раздваивающийся копчик, а может, когда-то и двойной хвост.