– Я знаю, что русские, украинцы, белорусы, кавказцы и туркмены с такой же любовью преданы Родине, как немец своей, – заканчивал речь обергруппенфюрер, – и что поэтому жгучим желанием каждого представителя собравшихся здесь народов является скорейшее возвращение на Родину. Но не менее горяча и непоколебима воля к тому, чтобы вместо их порабощенной эксплуатируемой Родины возродилась новая страна, в которой каждый, будь он крестьянином, рабочим или интеллигентом, мог бы свободно жить и дышать!
«Если сейчас, после этих слов, в которых вся наша надежда и вся наша боль, он не поднимет глаза, значит… значит, все кончено, все проиграно, – вдруг подумала Стази и тоже сжала руку Ромашкина. Власов благодарно раскланялся, все захлопали. – Ну же, ну!» – почти молила Стази. Но Федор только провел пальцем по брови, и его длинная кисть так и застыла, охватив лоб. Стази вырвала руку и бросилась прочь с балкона.
Николин день, Никола зимний, который всегда отмечался в Паникарпово трогательно и широко и в глубине души оставался для Трухина праздником веры в чудо, как назло оказался сумасшедшим с раннего утра. Федор даже не успел помолиться, как в дверь постучались, и ввалился Штрик, непривычно измученный и даже несколько пьяный.
Он рухнул на стул и жалобно попросил коньяку.
– Я же не держу, Вильфрид Карлович, знаешь ведь. Что случилось? Чаю крепкого – сейчас.
– Помнишь, еще в Праге Власов выразился насчет своей благодарности одному немецкому капитану?
– Разумеется. Я еще удивился такой… непродуманности, скажем так.
– Вот-вот. И пошло. Весь вечер ко мне подходили и, не стесняясь, поздравляли, а уж на банкете началась и просто вакханалия.
Трухин поморщился. Банкет этот, организованный опять-таки Франком, оставил у него крайне неприятное впечатление. Мало того что он нервничал из-за Стази, убежавшей и тем самым подтвердившей самые его печальные предчувствия, ему не понравился какой-то разгульный и грязноватый дух этого празднества. И пусть впервые за всю войну исполнялась русская музыка, но исполнялась она немецкой актрисой и немецким оркестром [183] , что придавало действу определенную двусмысленность. Кроме того, было много пьяных. И «Красный сарафан» вкупе с «Коробушкой» звучали загульно-разухабисто, словно на сходке подвыпивших мастеровых. Окончательно его добила поэма какого-то стихоплета, бездарная и неумная [184] . Трухин порадовался, что Стази нет, но это была единственная радость, и, выпив несколько рюмок коньяку, он постарался улизнуть как можно раньше.
– Разошлись не на шутку, и вот уже перед самым закрытием подзывают меня за стол, где самое высокое начальство. А начальство это – не кто иной, как замначальника управления кадров СС, – поведал Штрик.
– Все ясно. Медвежья услуга.
– Не ожидал я такого от Андрея Андреевича, – и Штрик выпил стакан почти залпом. – Я им откровенно заявил, что в СС работать не могу и не хочу, к ним не принадлежу, и решил играть ва-банк, то бишь потребовать подполковника в надежде, что ни за что не дадут. И что ты думаешь?
– Они согласились, армия даст тебе майора, они перетащат тебя к себе уже штандартенфюрером. Звание как раз для опеки над Власовым, – предположил Трухин.
– Так-то так, решил – пустое обещание. Но опять рискнул, сразу же по приезде отправился к Гелену, выложил ему, что никак не могу идти в СС. Он меня поддержал.
– Да, милый мой Штрик, честность – наш единственный капитал теперь.
– Вот именно. Поддержал и отправил в Померанию, с глаз долой, писать историю нашего движения. Так что, друг мой, пришел прощаться. Не уверен, что увидимся при более благоприятных обстоятельствах.
– Я – тем более.
Они трижды, по-русски поцеловались, и Трухин положил еще одну монетку в копилку свидетельств о том, что дело их плохо.
Но, как всегда бывает в минуту опасности или горя, он работал все с большей энергией. Первая дивизия РОА должна была быть готова любой ценой, ибо предоставлялась, может быть, последняя возможность показать себя в деле в районе Познани. А как человек, прошедший бои, Трухин знал, что первое боевое крещение может сотворить чудеса. Впрочем, чудеса любого рода. Но это был последний шанс.
Днями Трухин бился, чтобы руководство добровольческих войск переподчинило ему восточные батальоны и прочие подразделения из русских, но ему упорно отказывали, ссылаясь на то, что заменить их на фронтах некем. Хотя в Дании, например, без всякого толку стояла тринадцатитысячная русская бригада, примерно столько же находилось и в Норвегии.
– Черт поймет этих дураков-немцев! – в сердцах не раз говорил он Ромашкину или тому, кто сидел в данный момент рядом. – Каждую мелочь чуть ли не с ножом к горлу приходится выцарапывать. Оружия нет, транспорта нет, офицеров из лагерей не дают…
Но однажды Ромашкин вскинул на него взгляд, от которого Трухину всегда становилось не по себе: он не любил и не хотел быть кумиром даже у женщин, а тут это обожание со стороны не видевшего жизни мальчика.
– А может, и правильно не дают, – тихо проговорил он. – Быстрей все кончится.
– Милый мой старлей, – Трухин положил на плечо адъютанту свою узкую руку, умевшую быть тяжелой и властной, – в мыслях и чувствах твоих я не властен, но ты сам не хуже меня знаешь, что у всех у нас, от генерала до последнего солдата, только одна цель, одно стремление, один враг. И одна судьба. А способность защитить собственные интересы в любой ситуации зависит от внутренней собранности. И, пока остается хотя бы малейшая надежда на конечный успех, мы не имеем права сдаваться.
Голубые глаза сузились и потемнели.
– Тогда… тогда, господин генерал, вы должны создавать не только армию, но и ее кадры. Вы знаете, сколько русских мальчиков только и мечтают о том, чтобы пойти с вами?! Нам нужен кадетский корпус, вот что!
Трухин потер красные от бессонницы глаза. Этого ему только не хватало – бросать в пасть Ваала русских детей. Неужели мало их убито за две войны?
– Боюсь, это не моя прерогатива – раз. Не разрешат – два. И я против – три. Вам мало гитлерюгенда?
– Но тогда они погибнут просто. Как вы не понимаете?! Ваш долг дать им умереть с духом, с любовью, вместе…
– Любая смерть – смерть, господин адъютант. Неужели она легче в красивых одеждах?
Но Ромашкин уже уходил, сгорбившись и не спрося разрешения.
«Избаловал мальчишку, – вздохнул Трухин и снова, бесстрастно, как на счетах, отщелкнул костяшечку в минус. Никаких эмоций и раздумий допускать было отныне нельзя. Как это говорил Герман, „трезвость, умеренность и аккуратность – вот три мои верные карты“. А тягостные раздумья о судьбах родины придется отложить на потом». – И он усмехнулся: «потом» – слово из прежней роскоши, его тоже надо забыть.