Черт возьми, что это за мир? В тетрадке, которую я бегло пролистал перед выходом, среди пяти обитаемых миров ничего подобного не было. Земля-два — моя Земля, Земля-три — там расположен Кимгим и тысячи других городов-государств, там нет нефти и развитие техники заторможено. Земля-четыре — Антик, очень странный мир (как будто есть не странные), вот уже тысячи лет застывший на античном уровне развития — зато выработавший уровень античности до предела, до блистательного уровня, до гениальных в своей простоте механизмов, странных общественных взаимоотношений (рабство разрешено, но у рабов есть законное право на восстание, которое можно реализовать два раза в году — бунтовщикам будет выдано оружие и дана возможность начать бунт, у власти — останется возможность защищаться). Земля-восемь — жесткая теократия, какая-то извращенная, слегка болезненная версия христианства, развитые биотехнологии при подчеркнутом игнорировании электричества, власти знают про функционалов и пытаются их выслеживать. Земля-пять — мир в целом дружелюбный и симпатичный, по развитию даже опережающий Кимгим и близкий к выходу в космос, но с одной-единственной особенностью, превратившей социальный строй в хитрый ребус — сексуальное влечение у местных возникает лишь раз в году, весной, как у животных.
Так на что же я напоролся? На Аркан? Или на Землю-первую?
Я остановился у кабины водителя — со стороны пассажиров ее отделяла невысокая стеклянная перегородочка, над которой виднелась коротко стриженная голова. Водитель на меня не оглядывался, внимательно следил за дорогой. Кстати, ехали мы не вниз. Ехали мы спирально вверх по холму, медленно его огибая, — сейчас мы были где-то в районе Садового… проехали бы мимо Склифа…
На стекле, отгораживающем кабину, как я и рассчитывал, оказалось несколько табличек. Одна — медная, завода-изготовителя. Из нее следовало, что я еду в автобусе марки «ЩАЗ», выпущенном на Щукинском автомобильном заводе в 1968 году. Ничего себе, такая древность — а поддерживают в хорошем состоянии! Еще из двух листков, закрепленных в пластиковых держателях, я прочитал правила пользования автобусом (почти ничего необычного, кроме немного витиеватого тона и первой фразы: «Дорогие пассажиры! В автобусах Москвы считается хорошим тоном по возможности оплачивать свой проезд…», и рассмотрел карту-схему движения «Маршрут Памятный». Москва на ней, к сожалению, была представлена лишь фрагментом. Но теперь я знал, что нахожусь на холме подозрительно ровных очертаний — словно воткнули в землю гигантский циркуль и прочертили, пробороздили в земле половинку круга диаметром в четыре километра. Моя башня стояла совсем рядом с той точкой, где крепился бы этот циркуль. Привычные в целом московские улицы изгибались вокруг холма — будто в сетку из мягкой проволоки уронили тяжелое ядро, порвавшее и искривившее все вокруг себя. Холм был весь заштрихован зеленым и подписан «Холм Памяти».
Тут что-то произошло. Совсем недавно… я повнимательнее глянул на проносящиеся слева от автобуса деревья. Максимум полвека назад произошел катаклизм, после которого этот холм засадили деревьями и создали парк. В память жертв? Похоже.
Автобус тем временем миновал еще две обзорные площадки, на которых никого не оказалось. Водитель каждый раз поглядывал на меня, но я качал головой. Дорога, судя по карте, должна была свернуть в лес — и привести меня обратно, почти к самой башне. Там, на основании полукруга, находилась конечная точка маршрута. И, видимо, еще одна обзорная площадка, ориентированная куда-то в сторону Преображенской площади.
Все так и получилось. Автобус свернул, некоторое время мчался по дороге через парк (ветви деревьев почти смыкались над головой). Навстречу нам проехал еще один точно такой же автобус, набитый битком. Водители просигналили друг другу.
А потом автобус выскочил на обзорную площадку — большую, не чета первой, выложенную каменными плитами. Тут были и навесы от солнца, и автостоянка (два автобуса, десяток легковушек), и ресторанчик со столиками внутри и на улице, и небольшая деревянная часовенка — легкая, светлая, с сияющим позолотой крестом. И высокая стела красного гранита на самом краю обрыва рядом с кирпичными руинами какого-то маленького здания. На черной плите перед стелой пестрым красочным ворохом лежали цветы.
— Приехали, — глуша мотор, сказал водитель. — Стоянка полчаса. Если спешите — вон тот, синенький, скоро поедет.
Он улыбнулся белозубой улыбкой здорового, никогда не курившего, регулярно чистящего зубы и посещающего стоматолога человека. Мой ровесник, кажется чуть простоватым, но симпатичным человеком. На руке обручальное кольцо, за круглый циферблат спидометра заткнуто маленькое цветное фото женщины с ребенком на руках.
— Спасибо, — от души поблагодарил я. — Я тут… побуду некоторое время.
Выйдя из автобуса, я тут же двинулся к монументу… а точнее — к кирпичным руинам. Что-то они мне напоминали.
Что-то до боли знакомое.
Страх бывает разный. Не верьте тем, кто говорит, что страшнее всего — неведомая, непонятная, таящаяся невесть где опасность. Страшнее всего вещи зримые и грубые — холодная сталь клинка у горла, бесконечная тьма внутри пистолетного ствола, тяжелый запах навалившегося зверя, врывающаяся в горло соленая вода, отозвавшийся хрустом на шаг дощатый мостик через пропасть.
И только потом будет место для слов «я не люблю тебя» и «надо оперировать», для чего-то сопящего и ворочающегося в темноте, для кладбища в грозовую ночь, для первого прыжка с парашютом, для угроз «мы тебя еще найдем, да?».
Настоящий страх рельефен, четок и задействует тебя полностью. Ты его видишь, слышишь, обоняешь и осязаешь. Ты можешь его попробовать на вкус.
Пистолетный ствол пахнет порохом и имеет вкус железа. Треснувшая доска воняет гнилью. Натянувшаяся от страха кожа на горле шуршит, когда ее касается лезвие. Страху нужны все твои органы чувств до единого. Если у тебя есть шестое чувство — страх и его возьмет в оборот.
Так что мне еще повезло. Я стоял у монумента и смотрел на руины — до боли знакомые руины башенки. Точно такой же, как моя, прячущаяся среди деревьев метрах в ста. Даже кусочек барельефа сохранился — кролик в клетке и тянущаяся к нему детская рука. Кирпичные стены обуглены и будто оплавлены, ни одного острого угла, словно кусочек рафинада, на мгновение опущенный в кипяток.
Это была уничтоженная функция.
Я медленно перевел взгляд на стелу, на гору цветов, на черный мрамор плиты и бронзовую доску с надписью:
«Памяти Московского метеорита, упавшего на Землю 17 мая 1919 года. Вечная благодарность москвичей ученым-астрономам и лично тов. Кулику, заметившим приближение небесного тела и вовремя предупредившим горожан об опасности! Вечная память товарищам, погибшим при катаклизме!»
Чуть ниже, почему-то уже не на доске, а просто на мраморе, была еще одна надпись: отдельными бронзовыми буквами: