– Так, с хуем во рту и замерла? – хихикнул Второй.
– Ага. Чтобы не сболтнуть чего, наверное.
– Гы...
– Ну вот. А он сам в сторону отпрыгнул и давай орать. «Ты, мол, зачем приехала? Я тебя звал, мол? Я тебя просил? Ты же, – кричит, – меня бросила, зачем вернулась? Я же здесь из-за тебя, что я могу, – говорит, – к тебе чувствовать, кроме этой... как ее... ненависти!»
– Ух ты! – восхитился Второй. – А она?
– «Я, – говорит, – была дурой. Все бабы – дуры. Прости. У меня, – говорит, – никого после тебя не было».
– Это она о чем? – удивился Второй.
– Не знаю. Я так понимаю, что ее никто не ебал.
– Вообще?
– Ну, после Пугала.
– А-а. Пиздит, конечно.
– Ясное дело. В общем, он орать вдруг перестал, садится на кушетку – и в слезы. А она его своим пальтишком накрыла, узелок разворачивает – и садится на пол, что твоя собака, около него. Он смотрит на узелок – а там всякие пирожки, картошечка, варенье, хуе-мое. Он хватает пирожок и – целиком в рот. Жует, а слезы по щетине катятся – цирк. Потом еще пирожок, еще. На шестом остановился. Погладил ее по голове. Прости, говорит.
– Это за что?
– Не знаю. Мож, за то, что орал?
– А чего тут такого? Это он, видать, за то, что хуй не стоит.
– Может, и так. В общем, она с колен встала, села рядом с ним, обняла за плечи. Сидят, молчат. Он жует, плачет. Она дышит неровно, но глаза сухие. Он ее спрашивает: «Как там, мол, в Москве?» Она ему давай тихонько рассказывать, кто на ком женился, кто книжку написал, кто на какой работе работает. Меня даже смех разбирает – сидит голая телка и лясы точит. И с кем! С мужиком, который уж два года баб не видал! Но, думаю, когда-то у него, видать, крепко стоял, раз такую кралю отхватил.
– У них там, в городах, главное дело – пиздеть красиво. А чтобы стоял – дело второе.
– Что-то я не слышал, чтобы Пугало пиздело красиво. Молчит, как пень, с утра до ночи.
– Так ты ж не баба. Чего ему перед тобой заливаться?
– Ладно. Дальше-то будешь слушать?
– А то!
– Ну так вот. Неизвестно, сколько голубки проворковали бы, но пирожки раньше меня их беседу похерили.
– Какие пирожки?
– Те самые. Долго они у Пугала в пузе не просидели. Обратно попросились. В общем, блевать он кинулся, еле до параши добежал. Не принял организм.
– Надо было три съесть, не боле, – понимающе кивнул Второй. – Опять же, нервы.
– Да. Может, четыре еще потянул бы зараз. Но пять – это...
– Да ладно, дальше давай. Накатим?
– Погодь.
– Гут. Валяй, складно рассказываешь.
– Дальше дело было так. Клоун наш совсем поплохел после собственной блевотины. Улегся на пол рядом с парашей, голову руками закрыл и говорит одно слово: «Уходи».
– Гы. Она уходит, а тут ты!..
– Нет, погодь. Она – к нему, рядом ложится. И давай шептать что-то на ухо. И обняла его сверху, на манер одеяла. О чем они там болтали, не знаю, только вижу вдруг – ебутся. Тихо так, без лишних слов, завозились на полу.
– Да ну? Гут!
– Ага. Обнялись, ебутся и шепчутся. Я ухо приложил, чтобы слышнее было. Она ему: «Милый, родной, люблю...» Ну, и он ей то же самое. А иногда совсем тихо шептались, мне не разобрать было...
– Ну...
– Чего «ну»... Худо-бедно кончили, поплакали, пообнимались – и одеваться стали. Не жарко, в камере-то, голым долго не походишь.
– А потом?
– А потом Он ее к двери провожал. За руку держался, отпускать не хотел. В самых дверях она к нему повернулась и спокойно так говорит: «Ты мне, небось, не веришь, что никого не было?» Он улыбается, ничего не говорит. А она ему: «Ты верь. Не было». А он ей: «Спасибо».
– Чево? – Второй пожал плечами. – За пирожки, что ль?
– Не знаю...
– Гут! – Второй потер руки и разлил остаток водки по стаканам. – Теперь валяй, рассказывай, как ты ее потом... Того этого...
– Вот теперь накатим.
– Давай.
Свет лампочки, переломившись в запрокинутом стакане, прыгнул на стену хворым электрическим зайчиком.
– Отвел его в камеру, возвращаюсь.
– А она?
– Она спокойно так говорит: «Я готова».
– А ты?
– А я ее за жопу взял и говорю: «Пошли, раз готова».
– Гут. А она?
– А она мне: «Поскорее, если можно». И заходит обратно в камеру. «Здесь?» – спрашивает.
– А ты – за ней, дверь запер, – Второй облизнулся, – и в хвост и в гриву!..
– Ага. И раком, и боком, и вертолетом, и солнышком, и за щеку с проглотом... Все, что жмурик не доебал – мне досталось. Кричала, сучка, как резаная – нравилось, поди.
– Эхма... – Второй залез рукой в штаны – поправить распухшее хозяйство... – Хорошо...
Первый вздохнул и доцедил пару капель из пустого стакана. Стояла такая тишина, что слышно было, как у Первого на душе скребут кошки.
– Где бы еще водки достать? – сказал Второй. – Душа горит...
– Хорошо бы, – хмуро отозвался Первый.
– Слышь...
– Чего?
– А ведь ты пиздишь... – Второй блеснул глазом из темноты. – В глазок смотрел, а ебать не ебал. Отвел, поди, к выходу и пальцем не тронул?
– Может, и так... – Первый вздохнул.
– А я бы все равно выебал, – зло сказал Второй.
– Может, и так... – повторил Первый и посмотрел в пустой стакан.
Поздняя ночь. Все избы в деревне кажутся на одно лицо, и только брешут каждая на свой собачий лад.
Пара картинно прощается у плетня. Девка, сомлев до дури в голове, клонится на плечо Картузика. Тот гладит ее ласково по волосам, целует на прощанье и отодвигается в темноту. Его мы еще догоним, а пока поможем девке подняться по ступенькам, а то не держат ее грешные ножки. Меж ними – беспорядок, боль. Что-то мокрое и счастливое копошится там, дображивает горьким медом.
Она открывает двери и тихо, крадучись, разувается. Вдруг тьма обрушивается на нее стоголосым девичьим шепотом, чьи-то руки хватают ее за плечи, разворачивают во все стороны, зажимают рот, чтобы с перепугу не орала.
А она и не удивляется как будто. Такая ночка была, что уже нет сил удивляться. Только отмахивается от рук и шепотов, чтобы не мешали. Слышит со всех сторон смех, узнает голоса подруг.
– Ну, что, красавица?... Нагулялась? – шепчет одна.