Потому что впервые в жизни увидела, как плачет ее слепая девочка.
Она любила субботние дни. За то, что Хозяин никуда не торопился и уделял ей почти все свое внимание. Утром, зайдя с улицы, она забиралась к нему в постель. Он, как всегда, прогонял ее на ковер, но делал это совсем не строго, так что, повозившись, она отвоевывала себе место в его ногах и лежала там, свернувшись калачиком, пока он не вставал завтракать. Тогда она бежала за ним следом на кухню и с удовольствием поглощала свою долю субботнего пира – свежую сырую рыбу и молоко. Хозяин не признавал консервов, да и она их, признаться, недолюбливала.
Наевшись, она сладко засыпала и в полудреме следила за тем, как хозяин живет в ее пространстве. Их обоих раздражали телефонные звонки, но, увы, Хозяин был еще недостаточно стар, чтобы телефон замолчал совсем. У него оставались еще друзья, которых он старался не принимать дома, но милостиво встречал по телефону. Она всегда ложилась подальше от телефона, полагая эту черную штуку своим главным врагом. Однажды она даже попыталась сбросить его на пол, но старая пластмасса только крякнула в ответ, после чего звонок сделался еще пронзительнее.
Она спала весь день. Перемещалась по ковру вслед за солнечным горчичником и вставала, потягиваясь, только когда таял последний пыльный луч. Это означало, что начинается вечер.
Хозяин разжигал камин и садился в старое плюшевое кресло. Она, прижимаясь щекой к его пледу, просилась на руки. Он делал вид, что сердится, но, задумавшись, сам не замечал, как она оказывалась у него на коленях. В камине разгоралось пламя, и по стенам начинался карнавал теней. Угловатая тень Хозяина и Ее грациозный силуэт, отступив в дальний угол, наблюдали за балом, вслушиваясь в невидимую музыку. Оглушительно тикали часы.
А потом начиналось чудо, которое она полагала главным праздником своего нехитрого существования. Хозяин начинал говорить. Неопрятный старик в поношенном халате, брюзгливый и вечно хворающий, превращался в драгоценный сосуд, хранилище Голоса. Как он говорил! За каждым его словом таились предметы, запахи, желания. Он брал пыльный альбом своих воспоминаний и прикасался к нему Голосом, как колдовским посохом. И из ничего, из пожелтевшего мусора, рождались истории, одна другой краше. И она, бессловесная тварь, однажды пришедшая в этот дом из жалости к чужому одиночеству, теперь сама была воплощением одиночества, слушая Голос, поющий о прошлых страстях. То, чего так не хватало на ее помойках – чистота, добро и нежность – жило в его рассказах естественно, как воздух. То немногое, чего она не понимала, не мешало ей чувствовать каждую ноту его молчаливого ноктюрна.
Рассказывая, он молодел. Будто из-под написанного маслом мрачного портрета вдруг проглядывал его первый карандашный набросок – стремительный полет бровей, курносое самодовольство и твердо сжатые губы будущего кавалерийского офицера. Она боготворила его таким – мальчишкой, не потерявшим ни одной веснушки в войнах с собственной судьбой.
Он всегда рассказывал об одной женщине. Похоже, других для него просто не существовало.
Она не любила разговоров об этой, единственной, и шершавыми ласками останавливала их, как могла. Иногда он уступал, и в свете угасающего камина можно было разглядеть странную игру двух силуэтов – большого и маленького. Иногда он прогонял ее с колен, а то и вовсе на улицу. Ведь он, как мы помним, был старым, брюзгливым и – чего греха таить – сумасшедшим стариком.
Иногда его милость простиралась до попытки придумать ей имя. Но кошачьи имена не шли к ее смышленым глазкам, а человеческих она, по его разумению, не заслуживала.
Каким бы долгим не бывал вечер, он всегда заканчивался раньше срока. Старик, кряхтя, укладывался в постель, а она, нехотя одевшись и встав на ноги, уходила домой. Воскресенье полагалось проводить с мужем и детьми, а с понедельника она, как все, ходила на службу.
Придя домой, она нервно пила валерьянку, шепча неизменный тост за то, чтобы Хозяин дожил до следующей субботы.
Они сидели на кухне. Она была тесной и не слишком уютной, но в ней можно было отвлекаться на хлопоты, а в комнате стояла кровать – достаточно широкая, чтобы принять двух любовников, но безнадежно узкая для того, чтобы вместить два года разлуки.
В коридоре стоял нераспакованный чемодан. Он, как собака, просился вон из дома, во двор, на вокзал, к черту на рога. Оба слышали это, но не подавали виду.
Он смотрел на пачку сигарет и в тиканье часов слышал вагонный перестук. Наспех принятый душ не смыл с него запах дороги, пыльный, горьковатый, неуместный здесь, под абажуром, в доме, который никогда и никуда не спешит.
Что он мог сказать своей ненаглядной? Его любовь извелась за два года. Она, как джинн в бутылке, всегда просилась на волю. То униженно и льстиво, то бесцеремонно и злобно. Она поднялась деревом, закрыв весь белый свет и уронив на душу тяжелую тень. Ствол замшел ревностью. Листва ее писем высохла и облетела.
Он боялся заглянуть ей в глаза, потому что знал, что все равно не поверит.
«И правильно не поверишь», – думала она. Но не знала, как ей промолчать об этом. Она любила его не меньше, чем прежде, но теперь она любила не только его. После года монашеской верности страсти взяли свое и обернулись лютым, не знающим утоления голодом. Как ни горько ей было, теперь она знала – повторись все сначала, она вела бы себя так же.
Неуместно уютно пахло жареной картошкой. В бокалах выдыхался Мартини. Лучше бы водка, тоскливо подумал он. Надо было купить водки, подумала она. И накрыла картошку крышкой.
Они молча кричали друг другу и не могли докричаться.
Он предложил позвать гостей, она согласилась. Замужние подруги, разумеется, отказались, пришли несколько приятелей с подвыпившей куклой, принесли, наконец, водку и съели проклятую картошку.
В их присутствии скованность начала отступать. Однако, пятилась она явно не в ту сторону, откуда пришла. Оба почувствовали себя пьяными. Когда начались танцы, Она танцевала не только с ним. Он смотрел на это со странным, сквозь боль, возбуждением и сам с удовольствием станцевал с пьяной куклой, бесцеремонно оглаживая ее резиновые ляжки.
Они оба с самого начала держались так, будто впервые встретились два часа назад и еще не решили, быть ли им вместе. Гости, слабо разбиравшиеся в тонкостях, приняли эту версию как само собой разумеющееся и были рады неожиданной возможности приударить за свободной красивой бабой.
Он много пил и быстро, с дороги, опьянел. Прилетел омерзительный вертолет, к горлу подступала тошнота. Временами Он проваливался в черное, откуда выныривал с единственным желанием видеть Ее.
Одно из пробуждений оказалось приторно-сладким. Он увидел себя лежащим, с нелепо спущенными брюками, Его непутевый Ванька-встанька был слегка прикушен Ее зубами. Они будили Его, а подоспевший язычок делал пробуждение сладостным.