Массажист | Страница: 38

  • Georgia
  • Verdana
  • Tahoma
  • Symbol
  • Arial
16
px

Анфиса как бы сопротивлялась мне, вернее тем ощущениям, которые я в ней вызывал, но я довольно быстро привел ее к оргазму, что она попыталась скрыть от меня, только бедра ее напряглись, плоть затрепетала, а сокращающиеся мышцы лона до боли стиснули мне оба пальца. Теперь она прилагала усилия, чтобы удалить их из себя, но я уступил ей лишь после того, как в ней затих последний оргазмический вздрог.

Она лежала неподвижно, запрокинув голову, с закрытыми глазами, с испариной на переносице и скулах, избавившись наконец от моих пальцев, но продолжая цепко удерживать их, как если бы сей инструмент мог ей еще понадобиться. Я же, сделав вежливую попытку освободиться, послушно остался стоять рядом, ожидая дальнейшего. Наконец она открыла глаза и сказала:

– Спасибо за массаж… Славно… Что я должна в ответ?

– Ничего, – сказал я.

– Как? А это? – она указала взглядом на мою ширинку. – Не болит? У мужчин обычно болит, если не…

– Все в порядке, – перебил я ее. – Я практикую дао любви, испытываю оргазм без эякуляции…

Я, естественно, блефовал, но мне хотелось запомниться ей. Мне хотелось, чтобы она вернулась. Мне хотелось запасть ей если не в душу, то в лоно, и сделать это можно было только отказом от предложенных встречных услуг. Только так у меня был шанс заинтересовать ее.

– Ну что же, – сказала она, приподнимаясь с легким разочарованием, но уже возвращая в тон голоса нотки превосходства, – будем считать, что мы познакомились.

Денег я с нее не взял, сказав, что в прейскуранте нет оказанной ей услуги.

Таково было наше знакомство, растянувшееся на два года и, может, продолжавшееся бы и сейчас, если бы… Впрочем, судьба не знает сослагательного наклонения.

Анфиса пришла ко мне, в баню же, через неделю, и тут же на массажном столе мы занимались любовью. Лоно ее превысило все мои ожидания – оно умело целовать, сосать, всасывать, не отпускать или наоборот шутливо выталкивать, – оно могло сердиться и радоваться, принимать и отвергать, оно могло быть нежным, как весенняя травка, и ядовито-жгучим, как крапива, оно могло убаюкать и призвать на подвиг, утешить и довести до безумия – все оно могло, о чем даже сама Анфиса не догадывалось. Лоно было ее главным даром, бесценным и редким. У лона был совсем иной характер, чем у Анфисы. Оно было щедрым и мужелюбивым, оно было лишено эгоизма; к его недостаткам можно было отнести разве что поиск наслаждений там и тогда, где и когда для нормального соития все уже заканчивалось.

Но когда ее лоно было для меня недоступно, я едва узнавал свою подругу. Она была умней меня, интеллектуальней, она изначально без всяких на то усилий была человеком другого духовного уровня и то и дело давала мне это понять. Она как бы снисходила до меня, опускаясь со своих интеллектуальных небес, чтобы накормить свою алчную плоть. Телом она была гедонисткой, голова же ее, ее мозги служили какой-то умопомрачительной хрени. Они никогда не брала меня в свою компанию, не пускала в свой круг; был, правда, момент, когда она пыталась меня приучить к театру, даже играла в какой-то любительской труппе, но я искренне недоумевал, зачем нужен еще и театр, когда есть кино, где то же самое можно сделать гораздо лучше, – живой актер на сцене казался мне динозавром, пережитком далекого прошлого…

Это от нее я впервые услышал хохму насчет ахалей, хахалей и трахалей. Я, естественно, был для нее трахалем, и все мои попытки расширить свое амплуа, хоть по той же идиотской системе Станиславского, успеха у Анфисы не имели. Я, по ее словам, был ее половой слабостью, клапаном, дающим выход ее половым вожделениям. За ночь она испытывала со мной бессчетное число оргазмов, притом совершенно разных по амплитуде, тону, краске, оттенку, настроению… срываясь со всех якорей, она кричала, визжала, стонала, ахала, рыдала, умирала и клялась в вечной любви, а спустя минуту после оргазма могла сатанински рассмеяться, дабы я не очень-то развешивал уши…

Два года наших встреч в основном и прошли в постели. Дрожащая от нетерпения, мерцающая глазами, облизывающая губы, тянущаяся требовательной рукой к моей ширинке, умеющая расслабляться так, что ее можно было мять, как глину, пылкая, трепещущая, закрывающая глаза и открывающая рот, в котором как бы стоял немой крик, позволяющая делать с собой все, что угодно, – жертва на заклании – она через пару часов вставала чужая, холодная и отрешенная, словно то, что было, было и не с ней вовсе, спешила сразу одеться и уйти, и ей стоило труда сохранять на лице улыбку как аванс будущей встречи, которая, казалось, ей, уже не нужна. Каждая наша встреча превращалась в последнюю.

Она была сладкоежкой, и я накупал ей сладостей, она любила коктейли, от которых меня воротило, но ничего другого она не пила; она любила цветы, больше всего – пряные лилии, она любила серебряные украшения, и ходила, увешанная ими, как новогодняя елка. К каждой нашей встрече я что-нибудь покупал – подарки ей были необходимы, как секс, – они ее возбуждали, давали ей на короткое время чувство новизны, я же, несмотря на ее уверения, что равных в постели мне нет, этими бесконечными материальными подношениями старался как бы компенсировать свою – по большому счету – несостоятельность. Анфиса меня не любила, а я ее, пожалуй, – да. Я говорю «пожалуй», потому что воспоминание о ней не греет мою душу, а лишь ожесточает ее, как будто входишь в холодную воду, покрываясь мурашками… Она прошла через мою жизнь, как машина через автомойку, и укатила куда-то глянцевая, как новенькая, я же еще долго вращал вхолостую своими щетками, в дожде слез…


Тут и появился Володька. Тот самый кировский Володька, с которым мы когда-то убили и закопали в канаве свою первую женщину, соседку тетю Любу. Я о нем ничего не знал с тех пор, как ушел в армию, и считал, что навсегда оторвался от своего прошлого. Не получилось…

Володька отыскал меня. Он только что вышел из заключения, отмотав уже второй срок за квартирную кражу. Выгнать бы мне его в тот же вечер, когда он возник перед глазком моей двери, дать по морде, не вступать в разговоры, но я, каждый день отмечавший свой духовный рост на шкале добродетелей, я его впустил и даже вроде обрадовался ему – это был вечер, когда Анфиса, позвонив, сказала, что не придет, хотя мы и договаривались, и на душе у меня было погано, а стол ломился от сладких вин и яств… Володьку в этом матером мужике с тяжелым взглядом признать было, конечно, трудно, но и не признать невозможно – это был он собственной персоной. Мы выпили, в основном, пил Володька, которому было все равно – что, и я оставил его у себя ночевать, тем более что альтернативой для него был лишь вокзал, а утром умытый, побритый и причесанный Володька, впервые за многие годы принявший ванну, в моей чистой одежде, вместо своей грязной, выброшенной в мусоросборник, мой бывший друг Володька потребовал от меня семь тысяч долларов.

Я понял, за что, без объяснений. Это были отступные за его молчание. Откровенно говоря, я не знаю, насколько это было серьезно – его угроза. Брать на себя нераскрытое убийство, называть подельника? По пятнадцать лет мы бы с ним схлопотали, это точно, в лучшем случае мне бы скосили до десяти… Возможно, Володька не блефовал – жаловался на судьбу, одиночество; родители его умерли примерно в то же время, что и мои дед с бабкой, к которым я так и не успел, жилье отняли. Теперь он уверял меня, что зона для него – дом родной, а гражданка рвет сердце. Он хотел туда, обратно, в странный мир угрюмого рабства, в мир одинаковых роб и бритых голов, пятнадцать лет заключения – это то, о чем он мог только мечтать, и он мечтал взять в компанию дружка своего детства, – вдвоем было что вспомнить.