Она положила трубку и сказала бодро:
– Сейчас поедем. Развеемся. А то мне тоже что-то плохо стало.
Я был плохой актер. Все, что я хотел скрыть, само по себе нарисовалось на моей физиономии.
– У Димы и переночуем, – продолжала она, стараясь на обращать на меня внимания. – Там у него несколько человек. Я их знаю, хорошие люди, для тебя даже полезное знакомство. Но если ты хочешь, мы будем только вместе с тобой.
– Это был твой врач? – сказал я.
Улитка перестала суетиться, замедлилась, застыла:
– Да...
– Ты говорила, что ему тридцать пять.
– Он просто так выглядит...
– Почему ты мне не сказала, что снова с ним встречаешься?
– Я с ним не встречаюсь... Так, раз в неделю, на улице или в кафе... Вообще-то он мне не нужен, но я же не запрещу ему звонить...
– Разумеется, – сказал я. – Как можно что-нибудь кому-нибудь запрещать? Мы же свободные люди...
– Зачем ты так, Игнат... – сказала Улитка.
А я, кажется, снова встал и ходил по комнате, руки в карманах. И ее я видел плохо, вообще не видел, вдруг как бы заставая то здесь, то там – будто она все время перемещалась в пространстве.
– Ты должна была мне об этом сказать. Хотя бы из уважения.
– Я бы сказала, сразу сказала, но ты не спрашивал.
– Не спрашивал, – подтвердил я. – Я боялся спросить. Видимо, я боялся услышать правду. Я предпочитал не знать. Что же теперь делать? – я сел и обхватил голову руками. То есть я потом осознал, что уже сижу, поддерживая голову, чтобы она не упала на пол между колен, – осознал, когда увидел Улитку: она медленно подходила ко мне с гримаской сострадания и с пытливостью – готов ли я к тому, чтобы меня пожалели. Не знаю, что она там увидела, но решилась только положить мне руки на плечи. Она стояла передо мной, и весь ее стройный, теплый, упругий, легкий, гибкий стан призывал прижаться, забыться, утешиться – стоило мне только податься вперед щекой, лбом, затылком, и она взяла бы меня за руку и повела к постели для замирения или опустилась бы тут же, на диван, и я бы все простил и еще просил бы прощения, но я убрал ее руки и поднялся. И мне показалось, что она боится – то ли меня, то ли за меня.
– Что же мне делать? – сказал я, чувствуя, что теперь моя очередь поступать и что от того, как я поступлю, будет зависеть многое, может быть, все. Впрочем, решение созрело мгновенно, в ту самую секунду, когда она закончила разговор с НИМ, – надо было встать и молча уйти. Но прошло уже полчаса, а я был здесь и спрашивал, что мне делать.
– Разумеется, ты свободна, – сказал я. – Но свобода дается для того, чтобы делать выбор. Я думал, ты его сделала. Я думал – ты выбрала меня.
– Ты прав, – сказала Улитка. Теперь она сидела на диване и держала книгу, которую недавно держал я, но не вверх ногами. – Ты прав, я сделала выбор. Но мы взрослые люди... И в общем, я не буду отрицать, что у меня бывают экспромты...
«Даже сейчас?» – вскрикнул я внутри, но она не услышала.
– Экспромты... – повторил я. Это было то самое, чего мне не хватало, чтобы уйти. – Да, конечно... Но я этого не принимаю. Я воспитан иначе. Прости.
Пока я обувался, натягивал куртку, она вышла в коридор и смотрела на меня, прислонившись к стене. Я обернулся к ней, улыбнулся улыбкой сумасшедшего, открыл дверь и побежал вниз по ступенькам. Город, город, зимний, жуткий, укрой меня, пожалей, спаси!
В городе была метель. Пустой метельный город, легкая тяжесть дробно облипающих хлопьев, сонный трамвай из-за поворота – все это было уже столько раз, что больше не имело смысла. А зачем я живу? Можно жить, только если знаешь зачем. Я уже все прожил – и любовь, и измену, и самый смысл жизни, и поиск смысла.
И все-таки ночью я спал, а с утра поехал в музей на службу, а вечером ковырялся в книжках. Книги я давно перестал читать, теперь я просто просматривал их, усваивая десять-пятнадцать страниц – больше и не нужно. Некоторые из них я потом все же прочитывал от корки до корки, но, кажется, ни разу таким образом не добавил ничего к первому впечатлению – оно было самым верным. Я уже подошел к возрасту, когда не читают, а пишут сами. Жажда знать исчерпалась во мне и уступила жажде поделиться. Но делиться было не с кем. Я снова остался один. И стихи писать я не мог. Вот уже год, как я не написал ни строчки. Раньше я знал, что они вернутся. И они обязательно возвращались и заставляли меня говорить на своем языке. Но теперь и это меня не волновало. Я много раз высказался, но это никому не понадобилось. Мир прекрасно обходился и без меня. Я родился напрасно. Я неудачник. Пусть неудачник плачет. Это ОНА и я. Мы второй сорт – поэтому нас и не любят. Жить было невмоготу. Потому что только влюбленный имеет право... Но я ведь люблю... Так что же я? Зачем бегу от любви? Вожжа под хвост попала? Меня никто не гнал. Я сам. Гордый очень. Не так воспитан. Как же я воспитан? Я воспитан в сталинскую эпоху. В аморальную эпоху строгой морали. Строгость всегда обслуживала аморальные эпохи. Я большой пуританин: или – или. Третьего не дано. Третье – это и есть жизнь. Я не хочу жить. Я хочу жить. Я хочу к ней. Я без нее не могу. Я должен поехать к ней. Я сам себя прогнал. Я сам себя должен вернуть. Как вдруг стало легко, как просто вдруг стало. Она же сказала: «По большому счету он мне не нужен». А я нужен. Очень мы обидчивые. Это очень просто – уходить с высоко поднятым подбородком... Не бороться... Если меня там не будет, мое место займут... Рано или поздно... Я должен мчаться, бежать обратно. Я должен драться. Я хочу жить? Я хочу.
Средство от боли нашлось так быстро, что я сам себе удивился. Кажется, я был в здравом уме, но этот ум проделывал со мной какие-то невероятные фокусы. В общем, все как на ладони: он всеми силами старался избежать боли и работал, работал, крутился, мигая всеми лампочками, пока не находил решение; и он его нашел – вот оно лежало передо мной, тепленькое, чудесненькое: «надо вернуться!» А как с принципами? Ведь есть же у меня какие-то принципы... Нет у меня принципов – то, что я за них принимал, не годилось для жизни. Следовало выпростаться из них ради чего-то нового, иного, до чего я раньше не доходил, не дотягивался. Да, да – мой нравственный порог оказался ловушкой. За ним мерцала тьма. Я должен идти дальше, и лишь тогда я что-то пойму, чего раньше не понимал. Жить – это выламываться из своей вчерашней оболочки, из скорлупы, которая, если вовремя не пошевелиться, может и окаменеть. «Дальше» – это в настоящем означало вернуться.
И тут я запаниковал уже совсем по другому поводу. Мысленно я уже мчался к ней, я уже все забыл и простил, да и было ли что прощать... Но как ей сейчас, что с ней, захочет ли она меня видеть? Или вчера вслед мне она вздохнула с облегчением – ведь я развязал узел, который ей не давался. Может, сейчас там уже ОН... Как же я не подумал об этом? Отправься мы вчера к Диме, как она хотела, – и мы были бы вместе, ночь бы помирила нас – ведь этого Улитка и хотела, потому и увезти из дома хотела, чтобы я не мучился глупой ревностью; пусть даже еще и потому, что опасалась визита того, кто ей позвонил, – разве в той ситуации она не предпочла меня? Боже мой, что я наделал! Я все погубил, я упустил ее, я проспал, гордыня сделала меня дураком. Гордые – чаще всего глупые. Гордость – это предрассудок. Глупость – это верность предрассудкам...