Золотые ласточки Картье | Страница: 52

  • Georgia
  • Verdana
  • Tahoma
  • Symbol
  • Arial
16
px

– Да. Он готов был предложение сделать. Анна… в отличие от мамы, она понимала, за кого надо держаться. И сейчас жила бы…

Витюша обернулся на дом.

– Софья, я знаю, что вы… вы думаете, будто я инфантилен, будто не способен жить без мамы… наверное, так и есть, но поймите, папина смерть меня не особо взволновала. В последние годы мы лишь сосуществовали с ним, не более того. Женечка вообще была чужим человеком. Анна – другое… с Анной мы успели… сродниться. И когда ее не стало…

Он замолчал, и Софья провела ладонью по плечу, утешая. Она помнила это состояние, когда уходят родные, близкие люди, еще недавно казавшиеся неотъемлемой частью ее, Софьиной, жизни.

И вот ты есть, а их нет…

– В ее телефоне был мой номер. Сообщили. И… и я рассказал Татьяне, а она не стала ругать, она только сказала, что мне следовало познакомить ее с Анной, что… нельзя девочке одной. И похороны взялась организовывать… и вообще…

…наверное, через похороны Василий на него и вышел.

Конечно, как иначе…

…или через паспортный стол? Одна мать, отцы разные… впрочем, Софье ли дело, как вышел, главное, что Василий собрал всех.

Неслучайные люди… Не думает же он, что Витюша виноват? Ладно, убийство, а изнасилование… или…

– Думаете, это я? – он уцепился за эту невысказанную Софьину мысль. – У меня алиби есть на тот день… меня тогда тоже… проверяли… из-за квартиры. Квартира ведь мне отошла, единственный наследник… Мама сказала, что так справедливо, что Анну все равно не вернешь. И это кто-то из них виноват.

Вопрос лишь в том, кто именно.

– Знаете, – Витюша поднялся. – А я рад, что вы тоже моя сестра… берегите себя.

Прозвучало предупреждением.


Домой пришлось вернуться, поскольку Надежда, сколь ни силилась, не смогла найти ни одного мало-мальски вразумительного аргумента, почему ей, Надежде, следует остаться в меблированных комнатах. Оленька щебетала.

Петр держал за руку и улыбался широко, счастливо, и Надежда не нашла в себе сил признаться. Напротив, резануло сердце запоздалое подозрение: вот с кем встречался Петюня…

С Оленькой.

Он увидел, до чего тяжело Надежде жить этой чужой жизнью, непривычной… И что место ее пугает, люди окружающие, и что в глубине души она, Надежда, не чает, как вырваться.

Увидел. Понял. И сумел сделать то, на что у самой Наденьки не хватало духу.

– Папеньки не бойся, – в который уж раз повторяла Оленька, держа сестру крепко. – Папенька сильно переживал… меня на деревню услать собирался. Скажи ему, чтоб не усылал.

– Скажу…

Надежда была как во сне.

Вещи собрать? У нее нет вещей… почти нет… попрощаться?

С кем? С Яшкой? Но он исчез, а она так и не осмелилась задать вопроса, того, самого важного, настоящего…

– Ничего, дорогая, – Петюня держал жену за другую руку, чувствуя неладное. Что именно было неладно, он не понимал, но чутье его подсказывало: пока он отсутствовал, случилось нечто, поставившее весь Петюнин замечательный план под угрозу. И хотелось встряхнуть супругу, квелую и вовсе не радующуюся возвращению под отцовское крыло, отвесить ей пощечину, а то и две.

Но Петюня терпел. Улыбался. Ничего, будет и на его улице праздник. Скоро уже… Машка вновь намекала, что друзья Петюнины терпение теряют… главное, первым успеть.

Он многое знает, хватит, чтобы от властей откупиться, особенно ежели Михайло Илларионович за зятя вступится. А он вступится, не захочет дочь свою вдовою делать.

Михайло Илларионович встретил блудную дочь строго, но строгости его хватило ненадолго. Всхлипнув вдруг тоненько, по-бабьи, что вовсе не вязалось с грозным его обличьем, он сгреб Наденьку в объятья.

– Что ж ты творишь-то такое? – спросил.

Держал, обнимал.

А она плакала, уткнувшись в широкое папенькино плечо, которое казалось ей единственным надежным пристанищем в ее, Наденькиной, жизни.

– Ну все, ну все, – Михайло Илларионович, за дочь крепко переволновавшийся, успокаивал самого себя. – Будя уже… развели мокроту…

Громко шмыгала носом Аглая Никифоровна. И поскуливала Оленька, прижимая к глазам кружевной платочек. Петюня оставался единственным человеком, который не спешил ударяться в слезы. Он тихонечко стоял в сторонке, понимая, что и до него черед дойдет.

– Муженек твой? – грозно поинтересовался Михайло Илларионович и брови насупил.

Наденька кивнула. И сердце обмерло, теперь из страха за Петюню. А ну как не смилуется батюшка, погонит его прочь? Тогда Надежде останется лишь исполнить клятву, перед алтарем данную, да за супругом последовать.

Михайло Илларионович провел по бороде ладонью, хмыкнул и велел:

– Ну… пойдем, что ли, зятек, побеседуем…


Зять Михайло Илларионовичу не нравился.

И дело отнюдь не в том, что настроен он был изначально с превеликим предубеждением, нет… имелось у Михайло Илларионовича чутье на людишек, ныне подсказывавшее, что человечек, перед ним стоявший, как есть дрянной, прогнивший до самого своего нутра. Человечек пытался держаться с чувством собственного достоинства, подбородок задирал, смотрел не свысока, нет, но прямо. Вот только за той прямотой виделся расчет.

Интересно, на что ж он рассчитывает?

Уж не на то ли, что примет Михайло Илларионович его в свой дом?

А ведь примет… Ради дочери своей, которая за месяцы эти исхудала, поблекла, и появилось во взгляде ее нечто этакое… затравленное.

Где он ее прятал? Но не силой же держал… ох, бабы, на что вы ради любви гораздые?

Так думал Михайло Илларионович, ус пожевывая.

Думал. Глядел. И понимал, что ничего-то он не придумает.

– Садись, – произнес он, указывая на кресло, радуясь, что кабинет его выглядит солидно, мебель в нем массивная, дубовая, ковры персидские, обои шелковые. И неуютно зятьку в этаком убранстве, чувствует он собственную ничтожность, трясется, что хвост собачий.

Сел, руки на коленях сложил, уставился круглыми голубыми глазьями, этакий сахарный мальчик. Тьфу. Но плеваться Михайло Илларионович не стал, откинулся в кресле, которое заскрипело под немалым его весом, бороды коснулся, взгляд перевел на картину, что стену украшала, и велел:

– Рассказывай.

– Я… вашу дочь очень люблю.

– Правду рассказывай, – оборвал Михайло Илларионович. – Чего хочешь?

– Ничего.

– Да неужто?